Золотой ключ, или Похождения Буратины. Несколько историй, имеющих касательство до похождений Буратины и других героев - Михаил Юрьевич Харитонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернёмся, однако, в Чурилово. Что ещё бросалось в глаза, так это возрастающее небрежение порядком и гигиеной. К примеру: сельские хозяева перестали подновлять заборы и смотреть за чистотой вокруг домов. Думаю, в этом проявился древний, монгольских времён инстинкт: в ожидании набега припрятывать всё ценное, а самим выглядеть как возможно более жалко.
Что до нас, то дачная жизнь всерьёз омрачалась двумя лишь бедами: имя им комары и дороговизна. Не знаю почему, но тем летом комары прямо неистовствовали. Наверное, где-нибудь заболотилось, а из-за занятости начальства – и описанных выше настроений – общественных работ не делалось никаких. Кровососы множились и свирепствовали, так что на ночь приходилось ставить в открытые окна рамы с натянутой марлей, иначе сон превращался в пытку. По поводу цен: изрядно возросшие из-за войны, после революции они вздувались каждую неделю. К тому же селяне не доверяли купюрам и предпочитали расплату монетой, которая вся давно пропала из обращения. Я был очень рад, когда случайно нашёл сокровище – спрятанную в самодельном тайнике глиняную копилку, доверху набитую медяками. Видимо, их собирала наша бедная Анечка до того, как совсем слегла. Её накопления ушли на мои мелкие радости, такие, как туесок с земляникой или крынка молока. Надо сказать, в то лето я молоком только и питался, как пресловутый дон Педро Гомец. К молоку прилагались белый хлеб, мёд, квас, всякая снедь вроде мочёных яблок и груш, а также репа, которую я предпочитал есть сырую.
Столь странная диета была связана с двумя обстоятельствами: следованием учению Льва Толстого и надеждой избавиться от мучивших меня запоров. Видимо, то была плата за увлечение сластями. Конечно, я мог бы обратиться к тому же Речникову, а лучше – к хорошему петроградскому специалисту. Но это означало рассказать о своём недуге домашним, а если бы мне удалось тайком собрать денег на визит – то хотя бы врачу, незнакомому человеку. А вдруг ему заблагорассудится потребовать от меня согласия на обследование anus’a? Это было совершенно немыслимо: пожалуй, я предпочёл бы немедленную отправку на фронт. Невероятно постыдной и унизительной казалась мне и процедура промывания: я бы скорее умер, чем позволил бы кому либо, в том числе себе, применить резиновую грушу. – Когда я впоследствии узнал, что практически все мои сверстницы были вооружены этими produits d’hygiene personnels и пользовались им перед каждым выходом в свет, то был совершенно ошарашен.
Диета отчасти помогала, хотя и стоила мне периодических болей в животе и некоторых других неприятностей. Я стойко переносил всё это, считая телесные неудобства платой за удержание respect de soi-meme.
Всё это может показаться смешным. Но прошу припомнить: мне в ту пору было шестнадцать лет и я совсем не знал жизни. Более того: я жизни боялся, боялся её грубости, но ещё более того – её засасывающей трясины, власти привычных форм. Внутренняя жизнь в ту пору решительно брала во мне верх над внешней. Я чувствовал себя полным бродильных соков и боялся расплескать хоть каплю.
Теми же причинами был вызван и мой тогдашний «эстетизм». Я сделал своим девизом известное стихотворение Брюсова, весьма многим навредившее. Сейчас я могу лишь удивляться, как столичная (а хотя бы и московская) публика не увидела в Брюсове всего лишь ушлого торговца залежалым товаром. Я это могу объяснить только успехом у женщин: содержательницы литературных салонов не только не навесили замок на уста новоявленного Папагено, но и замкнули рты всем тем, кто уже распознал в этом «теурге», «маге» и «безумце» обыкновенного шарлатана, только и умеющего, что малевать яркие лубки на потребу самому низменному, самому неразвитому вкусу. Но мне – в сущности, маленькому дикарю, несмотря на всю начитанность – эти лубки казались новыми мирами. Я был как бы зачарован. Я валялся на кровати и читал всё подряд, избегая лишь скучной классики и маминых газет. Впрочем, последние разжигали моё любопытство, но я твёрдо решил отвергнуть сиюминутное. В этом я видел необходимое и достаточное условие того, чтобы вырасти в артиста.
Слово «артист» было для меня именем идеала, как высшего, так и жизненного. Я был твёрдо уверен, что моя стезя ведёт меня к les Beaux-Arts. Более того, я столь остро ощущал, что рождён для «звуков сладких и молитв», что не обращал внимания на отсутствие каких-либо задатков для практических занятий искусствами. Кропотливый труд, овладение мастерством, ремесленная выучка – всё это с успехом заменяло мне распалённое воображение.
Моей мечтой было величие, столь любимое застенчивыми юношами. Я буквально грезил наяву «о доблестях, о подвигах, о славе». В сочетании с «эстетизмом» это рождало самые причудливые плоды.
Чаще всего я представлял себя великим живописцем. Иногда на прогулке меня охватывало «вдохновение» – то есть мысль о том, какую картину я мог бы написать, чтобы потрясти чувства миллионов. Я придерживался теории «шедевра» – то есть полагал, что достаточно представить публике одно-единственное произведение, отправляющее в knockout всё, что было до него: камень из пращи Давида, убивающий Голиафа старой культуры. Теорию эту изобрёл я сам, начитавшись декадентов, и считал её абсолютно гениальной, что как бы подтверждало мою гениальность и во всём остальном. Я часами бродил по мокрым тропкам, распаляясь от фантастических образов. Я воображал себе какие-то немыслимые, невозможные триумфы. В умоисступлении созерцал я бесконечные галереи, заполненные неземной красоты полотнами, высшими проявлениями человеческого гения – которые все вели бы к моему шедевру, единственному и неповторимому, венчающему и отменяющему всё прежнее искусство, самый образ красоты. Что именно изображено было на нём, я не знал, да и не считал это важным: декаденты научили меня, что важно не «что», а «как». Иной раз я всё-таки пытался сгустить свою мечту до конкретной формы, но не видел ничего конкретного, как будто я пытался заглянуть себе в лицо. – Как я теперь понимаю, мне грезился автопортрет.
Что касается образов славы: иногда я видел своё имя над портиками огромных музеев, выложенное чистейшим золотом и драгоценными камнями. Я представлял себе площади, полные поклонников, рукоплещущих мне и поющих гимны в мою честь. Припоминаю, что среди этих толп я не видел – то есть не желал видеть – ни единой шляпки с цветком или платка.