Братья Ашкенази. Роман в трех частях - Исроэл-Иешуа Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не меньше, чем отца, маленькая Баська любила и приходившего к ним в дом Нисана. Она часами могла лежать на лавке и, несмотря на усталость после рабочего дня, не засыпать, а смотреть на этого высокого молодого человека, сидевшего за столом и писавшего с ее отцом крамольные речи. Молодая, бедная, измученная трудом в ткацкой мастерской, она даже не помышляла о том, чтобы подойти к этому чужому и образованному человеку, выказать свою любовь и огромное уважение к нему. Она не раз слышала от отца, что этот Нисан, ставший ткачом сын балутского меламеда, за время ссылки очень вырос, многому научился и даже студенты и интеллигенты не могут сравниться с ним. Простая девушка, едва умевшая написать письмо и прочесть книжку на обычном еврейском языке, Баська не осмеливалась мечтать о том, что она и Нисан будут вместе. Она только чувствовала тепло и счастье, когда, лежа на узкой лавке рядом с сестрой, смотрела и смотрела на него часами, как на прекрасную картину.
Теперь она часто приходила к нему в комнату, приходила с поручениями, носила от него бумаги — секретные и не очень — агитаторам, отцу. И она была так счастлива в эти голодные безработные дни, что даже молила Бога, чтобы эта безработица не кончалась, чтобы ей не надо было возвращаться к пряже.
Затаив дыхание, она сидела на берегу тихо, словно ее совсем здесь не было, и смотрела на руки Нисана, на эти мужские костлявые руки, быстро перебиравшие исписанные листы. Баська боялась даже вздохнуть. А когда он клал бумаги ей в корзинку, она задрожала от счастья, потому что он случайно коснулся ее руки.
— Будь осторожна, Баська, — наставлял ее Нисан, — если тебя поймают, не проболтайся, кто тебе это дал.
Она хотела ему сказать, что она скорее согласится, чтобы ее разрезали на ремни, чем выдаст его, но так и не решилась и с опущенной головой вышла из комнаты, держа в руках корзинку.
Глава шестая
На самой окраине Лодзи, у самых полей, в комнате студента ветеринарного института Мартина Кучиньского, исключенного за принадлежность к кружку польской социалистической революционной партии «Пролетариат», регулярно и быстро работала подпольная типография.
— Как дела, Феликс? — спросил, поправляя вечно падавшие ему на глаза русые пряди, Кучиньский у своего товарища, который стоял весь измазанный типографской краской и работал за валиком.
— Первые экземпляры пачкаются, — ответил Феликс, высокий еврейский парень в пенсне на остром изогнутом носу, с кудрявым черным чубом и маленькой острой бородкой, — но те, что выходят потом, получаются лучше. Подай-ка бумагу, Мартин.
В стороне, рядом с кухней работали две девушки, одна из них — учительница Ванда Хмель, светлая блондинка с маленьким крестиком на шее, которая жила без венчания с исключенным студентом Кучиньским. Рядом с ней на маленькой скамеечке сидела биолог Мария Лихт, смуглая, похожая на цыганку, черноволосая и черноглазая. Девушки сушили у печки сырые, плохо пропечатанные прокламации и складывали их в аккуратные стопки.
— Говори что хочешь, Феликс, — сказал Мартин, резко отбросив вверх волосы, снова упавшие и закрывшие его зеленые глаза, — но мне не нравится эта прокламация, она не проймет рабочих.
— Так ее составил ЦК, — ответил Феликс, намазывая резиновый валик краской.
— ЦК, ЦК, — передразнил его Мартин. — А мне не нравится стиль ЦК. Мягко и интеллигентно написано, не для рабочих.
Феликс отложил в сторону валик и какое-то время смотрел на своего товарища сквозь пенсне, скакавшее на его остром носу.
— Мартин, как ты говоришь о ЦК? — спросил он со страхом в голосе.
— Ты напоминаешь мне талмудистов, Феликс, — рассмеялся Мартин. — Ты трепещешь перед ЦК, как набожные евреи перед законоучителями. Я бы такую прокламацию выпустил — рабочие бы пальчики облизали. Жесткий призыв, как на мокрое дело…
— Ты всегда хочешь крови, Мартин, — сказал, поморщившись, Феликс, — тебе бы только резать и убивать. Это не годится. Надо обращаться к разуму людей, а не к их инстинктам.
— Потому что я ветеринар и знаю, что нечего церемониться с падшей лошадью — надо содрать с нее шкуру, а ты адвокат — вот ты и копаешься в законах, в бумажках.
— Я верю в силу слова, — сказал Феликс, прижимая резиновый валик к бумаге.
— Главное то, что ты — еврей, который боится крови, — со смехом бросил Мартин. — С такими методами надо в Балут, работать среди анемичных сапожничков и ткачей, сидящих за ручными станками. А с нашими надо говорить на их языке… на языке мокрого дела… Весь ЦК — чужой. Там сидят сплошные интеллигенты. Они не знают наших рабочих. Они говорят с ними о морали, как в синагоге.
Феликс резко отложил в сторону свою работу и вытер руки куском бумаги.
— Мартин, — сказал он с беспокойством, — уже не в первый раз я слышу от тебя эти речи. Мне это не нравится. Это пахнет антисемитизмом, которому в наших рядах не место.
— Ого, — рассмеялся Мартин, — и тут из тебя выскакивает еврей, которому всюду мерещится антисемитизм. Тебе слова нельзя сказать, как и любому чувствительному семиту… Ну-ну, моралист, давай лучше печатай. Уже поздно, а у нас еще много работы. Пусти меня к валику, а сам набирай дальше!
Феликс вытер руки и встал у маленького ящичка со шрифтами, неумело отыскивая каждую букву по отдельности.
Он, Феликс Фельдблюм, не был опытным наборщиком. Он был всего лишь не закончившим обучение студентом-юристом. Как и его друг Мартин, он оставил учебу, но его не выгнали, он ушел сам, потому что, как и все революционно настроенные студенты в российских университетах, считал, что грешно заниматься учебой и готовиться к карьере в то время, когда трудовой народ порабощен. Он пошел работать с народом.
Хотя его отец был богатым евреем, владельцем нескольких стекольных заводов и кирпичных фабрик, Феликс отвернулся от богачей и встал на сторону бедняков. Сначала он агитировал рабочих на фабриках своего отца, призывал их требовать повышения жалованья и сокращения рабочих часов. Он довел дело до забастовки. Когда отец умер и оставил ему, как единственному сыну, все свое состояние, Феликс продал его и передал вырученные деньги партии «Пролетариат», чтобы она могла вести широкую, разветвленную работу среди трудового народа и освободила польского крестьянина и рабочего, порабощенных царем и угнетателями.
Будучи сыном еврея и зная, что евреи подвергаются еще большему притеснению со стороны царя и угнетателей, чем польские крестьяне и рабочие, студент Фельдблюм, тем не менее, не пошел работать среди соплеменников, он не был душой и телом предан бедным и приниженным обитателям еврейских улиц.
Как сын еврейского богача, он воспитывался в отчуждении от евреев. Он не знал ни их самих, ни их языка, ни их жизни. В селе, где находились стекольные заводы его отца, все было иноверческим — служанки, няньки, учителя, гости и друзья семьи. Даже местный приходской священник часто бывал в их доме. Отец держал себя во всем, как поляк. Единственными евреями, появлявшимися в его конторе, были либо купцы и маклеры из окрестных городов и местечек, либо ходившие по селам и крестьянским дворам скупщики сырья. Феликс не ощущал общности между собой и этими чужими людьми, которые стояли униженно, держа шапки в руках, и говорили на смешно исковерканном польском.
Когда Феликс подрос, отец отправил его к брату в Москву, чтобы сын там учился — сначала в гимназии, потом в университете.
Так же как в их доме все было польским, в доме его дяди все было русским. В гимназии, и тем более в университете, он вращался в исключительно русской среде. Феликс знал, что он еврей. Ему не раз напоминали об этом. Но ему его еврейство было чуждо, словно какая-то напасть, болезнь, которая цепляется к тебе; словно опухоль, вгрызающаяся в твое тело. Ему приходилось нести свое еврейство, но оно было ему навязано, как ярмо.
Он не знал евреев, не понимал их наречия, их Торы. У них не было ни языка, который ему хотелось бы выучить, ни культуры, которая его бы привлекала. Все, что объединяло его с евреями, — запись в паспорте, гласящая, что он принадлежит к иудейскому вероисповеданию, но набожен он никогда не был, даже не был знаком с религией, к которой его приписали. Включившись в работу революционных кружков, он утратил всякие религиозные чувства. Его ничего не связывало со старыми законами, которые были даны на какой-то там горе Синайской, где-то в Азии.
Правда, евреи тоже подвергались угнетению. Но, во-первых, Феликс Фельдблюм знал от своих нееврейских учителей и друзей, что евреи по большей части купцы, лавочники, маклеры и контрабандисты — класс, который ничего не производит, не обрабатывает землю, а живет только тем, что использует крестьянина и эксплуатирует его. И значит, он, революционер Фельдблюм, не должен с ними знаться. А во-вторых, евреи не сделают революции. Они слабы, они не вызывают к себе почтения. Свободу стране принесут многомиллионные крестьянские массы, они ведь ядро народа, и тогда ее получат все, в том числе и евреи. Революция не ведает различий между племенами и нациями. Революция освободит и Польшу. И еврейский студент Фельдблюм стал народником, горячим приверженцем идей русских революционеров-народовольцев. Как только польские студенты создали в русских университетах свои кружки и присоединились к революционной партии «Пролетариат», Феликс Фельдблюм последовал за ними. Он оставил университет, не закончив учиться на адвоката. Как можно быть избранным, когда трудовой народ в рабстве? Он вернулся в Польшу и со всем своим еврейским пылом включился в революционную работу. По образцу русских народников он пошел в народ просвещать крестьян в польских селах. Позднее, когда партия под влиянием новых идей переключилась на фабричных рабочих, Фельдблюм перебрался в Лодзь, город растущей индустрии. В Лодзи были и еврейские рабочие — множество ткачей, портные, сапожники и другой трудовой люд. Но их было не видно. Они были рассованы по мелким мастерским, вытеснены куда-то в Балут. Он видел только один тип лодзинских евреев — купцов, лавочников, маклеров, торговцев пряжей, посредников при продаже хлопка, — плотный рой одетых по большей части в смешные длинные лапсердаки и маленькие шапочки людей, которые бегали, суетились, подпрыгивали, тараторили, размахивали руками и тростями, сверкали глазами, кипятились, метались по городу, подгоняли других, ни минуты не сидели на месте, торговали и маклерствовали. Их было полным-полно повсюду: в кафе, в банках, на тротуарах, в трамваях, в дрожках. Они носились, обделывали дела, торговались, били по рукам, бурно что-то обсуждали, подписывали векселя и все время говорили о заработках, комиссиях, процентах — деньгах, деньгах и деньгах.