Киммерийская крепость - Вадим Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Усвоил. Всех учишь?
— Наставляю. Всех, каплей. Всех.
Сталиноморск. Октябрь 1940
Штольню в горе, которая вела к «объекту», успешно расширяли – необходимо было подготовить всё для съёмки, близкой по качеству к студийной. Чтобы всё было под рукой – если будет ещё, что снимать. Чердынцев уже полностью втянулся в новую работу, чему, как ни странно, очень помогали отношения с Верой, развивавшиеся не так быстро, как мечталось Гурьеву, но, без сомнения, в нужном направлении. Даша была в восторге – и от Веры, и от Катюши, и от развития отношений. Гурьев это видел – только боялся, что Даша спросит его о его собственных отношениях с молодой женщиной, а он – не сможет, да и не захочет солгать. Он не боялся, что Даша узнает – боялся, что почувствует. Интуиция у неё была – потрясающая. С такой даже ему, Гурьеву, приходилось нелегко.
Точно в срок, как и было рассчитано, в бухту Глубокую вошёл обещанный корабль – раскамуфлированный, балласт, увеличивший осадку на время пути, откачали уже в территориальных водах. Чердынцев, волнуясь, как мальчик, поднялся на борт. Приняв рапорт пожилого моряка – русского, но в американской форме, удивился, но виду не подал. Уж слишком был момент серьёзный для удивления. Гурьев тоже испытывал нечто, похожее на волнение: корабль просто поражал воображение. Одно дело – чертежи на бумаге, тактико-технические характеристики, и совсем другое – вживую. Семьдесят три тысячи тонн водоизмещения, силовые установки суммарной мощностью триста пятьдесят тысяч лошадиных сил, четыре башни по три шестнадцатидюймовых орудия, без малого три тысячи человек команды, включая техников и лётчиков, обслуживающих сорок два палубных штурмовика. Плавучая крепость, сам себе война. К Глубокой уже протянули железнодорожную ветку – базу для такой махины дирижаблями не обслужишь. Вот теперь у тебя начнётся настоящая работа, каплей, подумал Гурьев. Здесь и сейчас.
На «приёмку» явился и Октябрьский – с целой свитой. Оцепление, состоявшее в основном из людей Шугаева, комфлота «без распоряжения товарища Царёва» пустить отказалось наотрез. Гурьев, помариновав его для вящего взбалтывания административного восторга минут десять, сменил гнев на милость – велел пропустить, но одного. Красный от злости Октябрьский влетел на пирс и, натолкнувшись на страшный серебряный взгляд «товарища Царёва», резко сбавил и скорость, и тон. А потом – увидел корабль. Зрелище этого чуда инженерной, оружейной и кораблестроительной мысли проняло даже Октябрьского. С придыханием он спросил:
— А что с наименованием? Есть какие-нибудь указания из Москвы по этому вопросу?
— Есть, — кивнул Гурьев. — Корабль решено назвать «Андрей Первозванный».
— Что?! — опешил Октябрьский. — Что вы сказали?!
— А что такое?! — изумился Гурьев.
— Кха, — Октябрьский побагровел. — Это, кажется, апостол?
— Какой ещё к лешему апостол?! — вытаращился на него Гурьев. — Причём тут какая-то поповщина, товарищ Октябрьский?! Разве не слышали никогда эту фамилию?! Не может просто такого быть. Один из любимейших учеников Ленина, бесследно сгинувший в туруханских снегах, Андрей Савлович Первозванный. Несгибаемый большевик, искровец, член Троицкой боевой организации? Да что с Вами такое, товарищ Октябрьский?!
— А, — кивнул Октябрьский. — Да, конечно. Запамятовал. Действительно! Действительно. Заработался, товарищ Царёв. Сами понимаете – столько дел, буквально накануне…
Глядя на свекольную физиономию комфлота, Гурьев понимал: вот. Вот ради таких минут – стоило заваривать всю эту кашу. Ах, как же давно она заварилась. Как же, как же давно.
Сталиноморск. Ноябрь 1940
Гурьев взял у конвойного сержанта документы, бегло просмотрел, поставил подпись:
— Приведите заключённую и можете быть свободны. Паёк получите у коменданта. Вопросы?
— Никак нет!
— Выполняйте.
Сержант вышел, аккуратно притворил за собой створку двери и посмотрел на Анну Васильевну. Второй конвойный вытянулся.
— Строгий очень, — почему-то шёпотом пожаловался сержант. Во взгляде его, обращённом на хрупкую женщину-зэчку, промелькнуло нечто вроде сочувствия. И, испугавшись своего собственного настроения, конвоир свирепо рявкнул: – Заходь!
Гурьев повернулся к вошедшей только тогда, когда топот подкованных железными набойками сапог конвоиров окончательно затих:
— Здравствуйте, Анна Васильевна. Проходите, пожалуйста, и присаживайтесь. Нет, нет. Вот сюда. На диванчик. Тут помягче и поудобнее.
— Благодарю вас, гражданин следователь, — голос Анны Васильевны был сух и спокоен. Свет от окна падал так, что она видела только силуэт Гурьева.
Поколебавшись, она шагнула к дивану. Гурьев подождал, пока женщина усядется, оправит на коленях серую юбку грубого сукна. Только после этого взял стул, поставил его напротив дивана и сел сам, придерживая подмышкой папку с делом.
— Анна Васильевна. Прежде, чем мы начнём наш долгий и нелёгкий разговор, я вам четыре новости сообщу. Я не следователь. Это не новость, а так, преамбула. Итак, первая – хорошая – новость. Одя жив, здоров, находится в настоящее время в безопасности и работает в одном очень специальном издательстве. Фотографии я сейчас покажу.
Гурьев, делая вид, что нисколько не замечает, как страшно, смертельно побледнела его визави, развязал тесёмки папки и достал оттуда конверт, из которого на свет Божий появился целый ворох глянцевых, совершенно свежих и абсолютно нездешних фотоснимков, — Одя, повзрослевший, серьёзный, один, в сквере; у какого-то фонтана; с девушкой, улыбающийся, в лодке на каком-то озере – Анна Васильевна, всё ещё не веря своим глазам, узнала с детства знакомые башенки собора в Лозанне; Одя, в компании нескольких юношей и девушек; Одя, снятый в помещении, за мольбертом, крупным планом.
Анна Васильевна несколько раз рассмотрела каждую фотографию, пристально, наклоняя под углом к падающему свету, словно пытаясь увидеть следы монтажа или подделки. Перевернув каждую, убедилась в том, что подписи на снимках принадлежат руке сына. Мистификация? Но… Зачем? Какой смысл? Что же они хотят от неё?! Гурьев кивнул и протянул ей почтовую открытку – с видами Цюриха. С обратной стороны ровным, красивым Одиным почерком с выраженным наклоном вправо значилось:
«Здравствуй, дорогая мамочка. Очень рад сообщить тебе, что у меня всё очень-очень хорошо, я жив, здоров и весь в праведных трудах. Мне сказали, что сначала передадут тебе эту открытку, чтобы ты, не дай Бог, не переволновалась, и фотографии тоже. Большое письмо о моих захватывающих приключениях ты прочтёшь немного позже. Надеюсь, у тебя всё в порядке, насколько это возможно в известных обстоятельствах. Во всяком случае, мне обещали, что о тебе позаботятся при первой же возможности. Пожалуйста, не волнуйся и не плачь. С любовью и нежностью, твой Одя». Подпись, дата. Никаких сомнений.
— Что это значит? — тихо спросила Анна Васильевна.
— Об этом мы поговорим несколько позже, — тоном, не допускающим возражений, ответил Гурьев, и Анна Васильевна почувствовала: за вежливым и, без сомнения, доброжелательным к ней лично фасадом находится некто, привыкший повелевать и добиваться повиновения. Чем-то очень давно забытым, утраченным, казалось, безвозвратно, повеяло от этого тона – надёжностью и уверенной, твёрдой силой. — А сейчас – вторая новость. Не очень хорошая. Повидаться с Одей скоро не выйдет. По целому ряду причин и обстоятельств.
— Это какая-то игра? — спросила Анна Васильевна, пытаясь ровностью голоса и его безжизненностью замаскировать охватившее её смятение.
— Да, — неожиданно легко согласился Гурьев. — Игра, и ещё какая, Анна Васильевна. Видите ли, какое дело. Игра очень сложная и опасная. Впрочем, вы можете отказаться в ней участвовать. Но об этом, опять же, несколько позже. Третья новость. Вы готовы?
— Да.
— Могилы Александра Васильевича не существует. Товарищи отлично знали, что делают. В том месте у Ангары очень сильное течение, которое мгновенно утянуло тело на дно. Одно могу утверждать – мучения Александра Васильевича были очень недолгими. У меня есть специальная докладная записка по этому поводу, если вы найдёте в себе силы когда-нибудь её прочесть, сообщите, я немедленно вам её передам. А пока – вот это. Мне очень жаль, Анна Васильевна. Да, ещё одно. Все эти товарищи – давно мертвецы. Вряд ли вам, как человеку верующему, станет радостно оттого, что все эти люди умерли, причём отнюдь не своей смертью. Но мне это доставляет искреннюю радость.
Гурьев протянул ей пожелтевший, с истрепавшимися краями, листок бумаги. Анна Васильевна взяла его, и почти сразу слёзы градом покатились у неё из глаз.
«Дорогая голубка моя, я получил твою записку, спасибо за твою ласку и заботы обо мне… Не беспокойся обо мне. Я чувствую себя лучше, мои простуды проходят. Думаю, что перевод в другую камеру невозможен. Я думаю только о тебе и твоей участи… О себе не беспокоюсь – всё известно заранее. За каждым моим шагом следят, и мне очень трудно писать… Пиши мне. Твои записки – единственная радость, какую я могу иметь. Я молюсь за тебя и преклоняюсь перед твоим самопожертвованием. Милая, обожаемая моя, не беспокойся за меня и сохрани себя… До свидания, целую твои руки».