Скрещение судеб - Мария Белкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И прочие другие. И читает нам эти переводы, и, конечно, мы все в восторге, мы часто встречаемся и у Вильмонтов, и у нас на Конюшках и гуляем вместе, и все стихи, стихи, и разговоры о стихах, о книгах, и никто из нас не знает и не подозревает, в каком смятении и тревоге находится в это время Марина Ивановна, ибо как раз в эти сентябрьские дни у нее перестают принимать передачи Сергею Яковлевичу и самые мрачные мысли приходят ей в голову. Но, естественно (вернее, противоестественно для нормального общения людей), она молчит об этом и ни с кем не делится своими переживаниями и страхами, ибо, как я уже не раз упоминала, об этом тогда было не принято говорить…
Там ей объясняют, что у Сергея Яковлевича много денег, а 30 сентября прямо заявляют, что он больше «не числится»!.. И она ни жива ни мертва идет «в вопросы и ответы» — разрешалось в письменном виде запросить о состоянии здоровья и о местонахождении подследственного. Ну, что касается состояния здоровья, то в советских тюрьмах всегда у всех подследственных и осужденных здоровье было удовлетворительным, иного ответа не бывало и быть не могло. А место пребывания? На сей раз у данного объекта прежнее. И Марина Ивановна посильно успокоилась… Но, повторяю, о тех ее сентябрьских переживаниях, связанных с Сергеем Яковлевичем, никто из окружающих ее не знал, за исключением, конечно, самых близких. А я узнала только теперь, спустя 40 лет, когда передо мной лежит ее письмо к Елизавете Яковлевне, которая еще продолжала жить на даче.
«Москва, Покровский бульвар, д. 14/5, 4-й подъезд, кв. 62.
3-го октября 1940 г.
Милая Лиля,
спешу Вас известить: С. на прежнем месте. Я сегодня сидела в приемной полумертвая, п.ч. 30-го мне в окне сказали, что он на передаче не числится (в прошлые разы говорили, что много денег, на этот раз — определенно: не числится). Я тогда же пошла в вопросы и ответы и запросила на обороте анкеты: состояние здоровья, местопребывание. Назначили на сегодня. Сотрудник меня узнал и сразу назвал, хотя не виделись мы месяца четыре, — и посильно успокоил: у нас хорошие врачи и в случае нужды будет оказана срочная помощь. У меня так стучали зубы, что я никак не могла попасть на «спасибо» («Вы напрасно так волнуетесь!» — вообще, у меня впечатление, что С. — знают, а по нему — и меня. В приемной дивятся долгости его московского пребывания).
Да, а 10-го годовщина, и день рождения, и еще годовщина: трехлетия отъезда. Але я на ее годовщину (27-го) носила передачу. С., наверное, не удастся…»
Что же произошло — тогда в сентябре? Почему не принимали деньги? Нам этого не узнать, мы можем только предполагать — заключенных наказывали, лишая их передачи. Передача была единственной связью с семьей. Если Сергею Яковлевичу вручали квитанцию, что для него деньги переданы — он знал, Марина была, Марина жива, Марина в Москве. Наказывать могли за что угодно, но может быть, это было связано и с делом Эйснера (но, повторяю, это только предположения!). Алексей Владимирович Эйснер рассказывал, что приблизительно в это время в 1940 году на Лубянке его пытались заставить сознаться в том, что он был агентом НКВД в Париже и в Испании (Берия, не доверяя никому, вызывал разведчиков и уничтожал их) и что завербовал его на эту работу не кто иной, как Сергей Яковлевич Эфрон. Эйснер отрицал свою причастность к работе в органах НКВД и требовал, чтобы ему дали очную ставку с Эфроном, на что следователь ему сказал: «Ну, это уже поздно!..» или что-то в этом роде сказал. И из этих слов Эйснер делал вывод, что Сергея Яковлевича в ноябре 1940 года уже не было в живых, и считал, что верны те слухи, которые распространялись тогда среди заключенных — о том, что с Эфроном покончили сразу после его ареста. Ходила такая «параша», тюремная легенда, передаваясь из камеры в камеру, из уст в уста (я уже об этом поминала) — что Берия сам лично допрашивал Эфрона в своем кабинете и тот сказал ему все что думал и в гневе даже схватил со стола то самое пресс-папье, и Берия застрелил Сергея Яковлевича.
Эйснер, отлично знавший Сергея Яковлевича, утверждал, что тот вполне мог так себя вести. Что несмотря на мягкость, деликатность и кажущееся безволие и нерешительность он был человеком железной воли, твердых убеждений и смерти не страшился. А что касается очной ставки, то ее устраивали тогда, когда следователь был твердо уверен, что все будет разыграно по намеченному сценарию. В Эфроне он видно был не уверен…
Но вернемся к письму Марины Ивановны, написанному тогда 3 октября 1940 года.
«…Мур перешел в местную школу, по соседству, N 8 по Покровскому бульвару (бывшую женскую гимназию Виноградской). Там — проще. И — так — проще, может выходить за четверть часа, а то давился едой, боясь опоздать. А — кошмарный трамвай: хожу пешком или езжу на метро (Кировские ворота в 10 минутах). Немножко привыкла. Хорошие места, но — не мои. На лифте больше не езжу, в последний раз меня дико перепугал женский голос (лифтерша сидит где-то в подземелье и говорит в микрофон): — Как идет лифт? Я, дрожащим (как лифт) голосом: — Да ничего. Кажется — неважно. — Может, и не доедете: тяга совсем слабая, в пятом — остановился. Я: — Да не пугайте, не пугайте, ради Бога, я и так умираю от страха!
«И с той поры — к Демьяну ни ногой».
Честное слово: так бояться для сердца куда хуже, чем все шесть этажей.
С деньгами плоховато: все ушло на квартиру и переезд, а в Интер. Лит., где в ближайшей книге должны были пойти мои переводы немец. песен — полная перемена программы, пойдет совсем другое, так что на скорый гонорар надеяться нечего. Хотя бы Муля выручил те (воровкины) 750 руб.
Заказала книжную полку и кухонную (NB! Чем буду платить?) Столяр — друг Тагеров — чудный старик, мы с ним сразу подружились. Когда уберутся ящики, комната будет — посильно-приличная.
Очень радуюсь Вашему и З.М.[66] возвращению. Как наверное дико — тоскливо по вечерам и ночам в деревне! Я, никогда не любившая города — не мыслю. О черных ночах Голицына вспоминаю с содроганием. Все эти стеклянные террасы…
Замок повешу завтра — нынче не успела. Куплю новый, с двумя ключами: тот тоже есть, но куда-то завалился. Ничего — будет два.
Целую обеих, будьте здоровы.
М.»
И в тот же день Марина Ивановна заносит в тетрадь: «Нынче, 3-го, наконец, принимаюсь за составление книги, подсчет строк, ибо 1-го ноября все-таки нужно что-то отдать писателям, хотя бы каждому — половину[67]… (NB! Мой Бодлэр появится только в январской книге, придется отложить — жаль)»[68].
Это к составлению той самой книги приступает Марина Ивановна, о которой шла речь еще в Голицыно. Она расширяет свой первоначальный замысел: она хотела тогда составить сборник из двух книг — «Ремесло» и «После России», теперь она включает стихи и из тетрадей: «Из зеленого альбома + голубой книжки + розовой книжки…» — так называет она свои тетради по их обложкам.