Сквозь всю блокаду - Павел Лукницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот, слово в слово, его рассказ:
— Когда мы поднялись с аэродрома, другие истребители не пошли за мной — их по радио отозвали встречать «гансов», что с юга сунулись бомбить Ленинград. Ну, мне так и пришлось одному конвоировать всю девятку «дугласов» — в каждом по тридцать пассажиров было!
Шел над ними высоко, в облаках. Только стали мы пересекать Ладожское озеро, вижу — с севера кинулись на моих «дугласов» шесть «хейнкелей сто тринадцать». «Дугласы» плывут спокойно, думаю — в облачной этой каше даже не замечают опасности…
Зевать мне тут некогда, я ринулся к «хейнкелям» наперерез. Стал поливать их из всех моих крупнокалиберных пулеметов. Сразу же сбил одного. Он упал на лед, проломил его, ушел под воду — на льду остались одни обломки… «Хейнкели» не знали, сколько наших истребителей атакуют их, поэтому отвлеклись от «дугласов», бросились вверх, в облака. Я не даю «гансам» опомниться — мне важно, чтоб «дугласы» успели миновать озеро.
Немцы меня потеряли. Я хочу, чтоб они скорее меня снова увидели, даю полный газ, догоняю их. Догнал, примечаю: «дугласы» уже поплыли над лесом, становятся неприметными. «Хейнкели» меня тут увидели, и сразу пара их пытается зайти мне в хвост. Я мгновенно даю разворот и — навстречу им в лобовую. Нервы у немцев не выдержали, оба «хейнкеля» взмыли вверх, впритирочку проскочили, за ними еще тройка идет. Я — в вираж и обстрелял всю троицу сбоку.
Тут все пять «хейнкелей» тоже виражат, берут меня в кольцо, кружат вместе со мной. Один отделяется, хочет зайти мне в хвост. Хочет, да не успевает — на развороте я снимаю его пулеметом. Он загорается и с чёрным дымом уходит вниз. Следить за ним мне уже некогда, стараюсь оттянуть оставшуюся четверку поближе к берегу озера — там, знаю, зенитки наилучшим образом встретят их!
Вот так хожу кругами, разворотами, ведя бой, но их все же, понимаете, четверо, а у меня мотор начинает давать резкие перебои: перебита тяга подачи топлива. Скорость падает, высота тоже. «Гансы» кружат надо мной, но я все-таки никак не подставляю им хвост, маневрирую самыми хитрыми способами и отстреливаюсь.
Вот уже высота над озером пятнадцать, десять, пять метров…. Вообще говоря, предстоял мне гроб, но в те минуты я об этом не думал, а думал, как бы еще половчее сманеврировать. Уже два раза крылом задел снег. Только сделаю разворот — они мимо проносятся, продолжая бить, а в хвост мне все-таки им никак не зайти!.. Мотор у меня останавливается совсем. И я приземляюсь на живот…
Мне самому спасаться бы надо теперь, да у меня расчет — подольше собою их задержать, чтоб уж наверняка потом не догнали «дугласов»… Сижу, не открываю кабины, наблюдаю. Теперь они, конечно, как хотят заходят с хвоста, пикируют, стреляют по мне. Но и я последние в них патроны достреливаю… И моментами с удовольствием поглядываю на тот догорающий у самого берега «хейнкель»!
Как неподвижная точка, я теперь прямая мишень для пуль и снарядов. Тут-то меня и ранят, сбоку, снарядом и пулями… Когда меня ранили, я поднял колпак кабины аварийным крючком, схватил сумку с картой и документами, выпрыгнул и — под мотор, замаскировался в снегу, держу пистолет наготове… Они все пикировали, до тех пор, пока мой самолет не зажгли. Думая, что я сгорел, они наконец ушли… А я, надо сказать, перед тем, уловив момент, когда близко их не было, прошел по снегу метров двести, но от рези в спине упал, почувствовал дурноту, однако все же успел снегом прикрыться так, что они, подлетев, меня не увидели…
Ну, а дальше все было просто. Ко мне подбежали школьники с берега, потом старый рыбак-колхозник, сбросив с саней дрова, подъехал, положил на сани меня… В госпитале двадцать одну дырочку в спине моей обнаружили, четыре осколка вынули да из руки пулю… Да, памятно мне это семнадцатое число!..
— Значит, это вы точно говорите — семнадцатого?
— Да уж, конечно, точно! — Пилютов взглянул на меня с удивлением.
— И других «дугласов» в тот день не было?
— Да я ж вам сказал!..
Нет, я не кинулся к Пилютову, чтобы обнять его, хотя именно таков был естественный мой порыв. Но со щемящим ощущением в сердце я пристально, молча смотрел на этого человека. И, наконец, не сказал — горячо выдохнул:
— Да знаете ли вы, дорогой Петр Андреевич, что вы для меня — вот лично для меня — сделали?
И торопливо, коротко я рассказал Пилютову все, чем ему до конца моих дней обязан. Он был немножко смущен, не зная, что мне ответить. Как и другие летчики-истребители, сопровождая «дугласы» чуть ли не каждый день, он уберег от смерти сотни, вернее — тысячи ленинградцев. И о том, что на снегу Ладоги осталась его кровь, отданная им за жизнь незнакомых, но близких ему людей, он в общем-то, вероятно, даже не думает!..
И звание Героя Советского Союза, к которому Пилютов представлен, он может носить со справедливо заслуженной гордостью. Думаю, если б я также поговорил с Покрышевым, Яковлевым, Чирковым, Глотовым, то и облик каждого из них раскрылся бы мне с такой же ясностью и определенностью в делах, совершенных ими. Но Покрышев сегодня улетел куда-то надолго. Яковлев лежит в госпитале. Глотов после боевого вылета, кажется, спит, и Чиркова на аэродроме не видно…
Пилютов пригласил меня «слушать патефон» к нему, в дом № 15 деревни Плеханово, в котором живет он вместе с Матвеевым. И после ужина в столовой летчиков мы вчетвером — Матвеев, Пилютов, я и прилетевший из 159-го полка летчик Петров — в уютной, чистой избенке (с занавесками на окнах, с веером цветных открыток и колхозных фотографий на стене) проводим вечер в беседе о Ленинграде.
Пилютов и Петров о бедствиях Ленинграда рассказывают без сентиментальности, в манере особенной, которая сначала показалась мне странной, — о самых ужасных фактах они говорят весело, даже смеясь. Брат Георгия Петрова, инженер-химик, умирал в Ленинграде от голода. Когда Петров навестил его, то узнал: тот уже съел его кожаную полевую сумку. Петров выходил брата, поставил на ноги, вывез из Ленинграда. И я понял, что нынешний смех и, пожалуй, чуть-чуть искусственно взбодренный тон человека, внутренне содрогающегося и несомненно глубоко чувствующего, — может быть, именно та единственно правильная манера говорить о Ленинграде, которая и должна быть теперь у людей, имеющих право — без риска оказаться заподозренными в равнодушии — не раскрывать свою душу, конечно глубоко потрясенную всем виденным, узнанным и испытанным. Потому что степень бедствий ленинградцев перешла уже за предел известного в истории. Если б в таком тоне говорили о Ленинграде люди, ему посторонние, то это было бы кощунством. А в данном случае это только мера душевной самозащиты!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});