Большаки на рассвете - Бронюс Радзявичюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дай бог и в будущем году такую осень. В саду со стуком падают на землю яблоки.
Казимерас слезает с лошади, привязывает ее к коновязи и направляется к Ужпялькису.
— Кого решил в кумовья позвать? — спрашивает Казимерас, вдыхая запах жухлой листвы, которая уже успела кое-где устлать тенистые овраги и пригорки.
Поговорив с Ужпялькисом, Казимерас отправляется обратно. Лесок Мильджюса, лужок Малдониса… Изба сестер Бразджюнайтите издали светит своими окнами — известкой белена. Старшей сестре так ничего и не удалось узнать о своем сыне, пропал в войну без вести, хотя сам Бендорюс обещал разыскать его или что-нибудь узнать о нем. Вот и Розалия, ходит между сосенками с лукошком, собирает грибы, как той далекой дождливой осенью.
Казимерас скачет сейчас по проселку, по которому когда-то пришел он к Бернарделису Бендорюсу, скачет мимо изб Кайнорюса, Каушпедаса, Накутиса, потом сворачивает на большак, который всегда жил в каждой его мысли, но странно — был почти незаметным, как часто остается незаметным то, что рядом, главное… Эти старые ивы — эти невесть откуда забредшие попутчики, эта белизна, этот полный смысла звук, когда произносишь «большак». Остановись и прислушайся, слышишь, как тарахтят по стылой тверди телеги, хотя до зари еще далеко.
Не было в словаре Казимераса слова, которое он произносил бы чаще, чем это: Казимерас — и не только Казимерас — все время поглядывал на большак, чувствовал его, то и дело спрашивал, кто идет по большаку, — по большаку шла вся его жизнь.
Дочери Казимераса, Она и Генуте, подоткнув подолы, полощут возле брода белье, и крохотные рыбешки косяками носятся вокруг их икр, а те, что побольше, тычутся в эти икры своими тупыми носами. Бурлит вода, в кусте калины жалобно пищит какая-то пичуга. Над водой качаются черные перезрелые гроздья волчьей ягоды. Изредка, напуганный звуком валька, с ветки слетает листочек и, медленно кружась, садится на воду. Старшая, Она, выпрямляет ноющую спину, откидывает мокрой рукой растрепанные волосы и, развешивая на олешинах пеленки, слышит: журавли. Их курлыканье не одинаково и не в одно время слышно над всеми ложбинками этой земли, повсюду, где гудят жуки, тянут свои сети пауки и, на минутку оторвавшись от своих дел, стоят люди.
Генуте нагибается, зачерпывает воду, обливает шею, проводит по ней рукой. Как хорошо, говорит она. Потом намыливает руки, ноги… Ты только посмотри, говорит она, бабочка, ах, какая бабочка. Настурция, говорит она, настурция — это мой цветок, и, подняв над головой влажную марлю, плавно кружится.
— Ну как — идет мне? — спрашивает она у Оны. — Все невесты тюль надевают. Еве нравится жасмин, а еще анютины глазки, они такие печальные-печальные. Юзукас их, бывало, все нюхает… — Потом, услышав скрип телеги на проселке, говорит: — Может, уже кончили ячмень возить? Знаешь, Аугустас… — и, прикусив заколку, начинает закручивать мокрые волосы, потом снова: — Знаешь, Аугустас… — растягивает она первые слоги его имени и вдыхает всей грудью пряный, напоенный хмелем воздух, который — только произнеси имя Аугустаса — становится свежей и прохладней.
О́на еще несколько раз бьет вальком по белью — трах-трах-трах! — эти звуки слышит, летя с друзьями по лугу Малдониса, и Юзукас, но он не останавливается. В детстве он любил смотреть, как бабы полощут белье, как двоюродная сестра Генуте топит в пенистом щелоке руки, разводит под котлом едва занимающийся огонь. Любил он слушать, как эхо вторит в кустарнике стуку неугомонного валька. Эхо, возвращающееся от обрыва, от риги; стук валька, молотилки.
Вот и теперь останавливается он у тихой заводи.
— Слышите?! — говорит он своим приятелям. — Слышите, какой звук? — и в глазах его вспыхивают искорки. Потом все, то подбегая к воде, то пятясь от нее, начинают выкрикивать бог весть что, блеют, воют, кукарекают…
В греческом мифе рассказывается об одной нимфе, которая из-за мук неразделенной любви так высохла, что от нее остался один только голос. Другой вариант мифа гласит: нимфа была наказана женой Зевса Герой за болтливость и краснобайство. Она заговаривала Геру, пока Зевс гостил среди нимф, и за это Гера обрекла ее на немоту. С тех пор она может только повторять окончания услышанных слов.
По бродам, усыпанным розоватым песочком, мимо ив плывет лодка Криступаса. Вода ударяется о борта, тихо кружит в заводях, где поблескивают рыбы, много их, особенно там, у дуба, занесенного землей, и в глубоких омутах, над которыми, как призраки, колышутся стебли травы.
Криступас тихо поднимает весло, так же тихо опускает его, перевешиваясь через борт, смотрит в глубину, где дрожит его отражение: но он его не замечает, а если бы и заметил, то сам бы испугался, такой он осунувшийся, заросший щетиной, с горячечным взглядом; совсем не то лицо, которое он видел раньше, когда у зеркала причесывал на прямой пробор свои волосы. И вода здесь, в этом заливчике, какая-то мутная, с берега веет духотой, запахом сухой плесени; кажется, там, в ивняке, еще царит летний зной, но уже бессильный, умирающий… Криступас смотрит в даль, где вода, зажатая между двумя высокими берегами, мощным неистовым потоком бросается вниз; там прохладно, над водой стригут ласточки, там подувший с берега ветер словно метлой гонит мелкие волны, издали доносится запах суглинков, ила, такой знакомый ему, зимогору, запах черемухи — сколько ее росло на мысе у Даукинтисова луга: некоторые деревья повалило бурей, другие снесло паводком, третьи сгинули сами. Там и течение сильнее, вода словно с пригорка по черным камешкам бежит. Криступас пытается выгрести на этот стрежень, пусть несет его мимо черемухи по этим тенистым затишкам, но встречное течение подхватывает его лодку, тянет назад, относит к ивняку. Криступас опускает весла. Успеет туда выгрести, вихрем промчится.
Нет, здесь не стоит забрасывать сети, слишком глубоко, кроме того, — подводные течения; уйма речушек вливается сюда. Вода сегодня поднялась.
После того как разрушили мельничную запруду, река перестала мелеть, а раньше, по субботам и воскресеньям, бывало, с утра только и ждешь отлива; посылаешь мальца посмотреть, видны ли уже оба камня возле брода Визгирды; малец, бывало, воткнет щепку, отметит уровень воды, а через полчаса мчится, чтобы снова проверить. Когда и маленький камень возле брода вылезет из воды, взваливаешь сеть на плечо и отправляешься, насвистывая, рыбачить, ходишь по еще мокрым почерневшим корягам… Что будет, если вся вода из озера вытечет? Никому это и в голову не приходит. Раньше, когда Криступас еще пастушонком был, здесь столько рыбы было. Заберешься в бурелом, и только успевай тянуть. Но говорят, эта река совсем изменит свое русло, потечет по кратчайшему пути, ее воду спустят в Швянтойи, вырубят кусты, все сровняют с землей, превратят в пахотные земли, в культурные пастбища, и следа не останется от тех мест, по которым Криступас когда-то бродил, где его сын собирал ракушки или ловил рыбу; не будет тех заводей, где мы, покрытые пылью, потные, облепленные ржаными остями умывались, где купали лошадей, не будет и тех ласковых, прогретых солнцем отмелей, где, визжа, плескались девки, тех кустов, куда они шмыгали переодеваться, оглашая своим щебетом и озаряя своей наготой все заросли: этот смех, бывало, помогал тебе увидеть, какая здесь вокруг красота, какие в лугах прекрасные цветы, какое здесь все близкое и родное, и деревья эти — такие свойские.
В верховье уже, говорят, работы начались, пригнали бульдозеры, копают, роют. Криступас останавливает лодку. Он ничуть не удивился бы, если бы оттуда, с верховьев, откуда летят журавли, донесся какой-нибудь грохот. На берегу — какой-то шум, галдеж. Это мальчишки, с ними и его «кузнечик», куда они так мчаться?
Криступас кладет весла, закуривает. На самом краю заводи, под склонившейся вербой, щука следит за малейшим движением рыбака. Полосатая, в темно-зеленых и светлых пятнах. Зоркий глаз хищницы мгновенно замечает Криступаса, и ее хитрость и коварство, извиваясь, как бы сворачиваются в клубок.
Тихо в этой заводи и тепло, словно солнце выплеснуло сюда весь свой жар.
Бранясь, размахивая обеими руками, мимо гонит стадо хромой Арционас. Потрепанный, исхлестанный ветрами плащ, рожок, мешочек, кнут. Лицо красное, как кирпич. Целыми днями напролет он на ветру и на солнце. Это последний пастух в здешней округе, на этих лугах. Неуклюжий, замызганный, сквернослов — мальцы, известное дело, не обойдут его стороной. Криступас швыряет папиросу в воду, налегает на весла, делает несколько мощных гребков в ту сторону, где клокочет вода и стригут ласточки; мимо проносятся орешники, оставляя во рту вкус спелого ядра, вот и березовая роща…
Вот и эти водовороты — лодка, подпрыгивая на упругих волнах, пролетает мимо мыса Даукинтиса, мимо черемух — любимые деревья Криступаса: клен, ива и черемуха, которая о своем существовании как бы возвещает издали; весной никогда не пройдешь мимо черемухи… Где теперь эти черемухи, на стволах которых он вырезал девичьи имена? Как они шелестят, говорит Криступас, Аполония, говорит он, на этот мыс я всегда приходил с Аполонией, гладил, бывало, душистую кору, прижимался к выступу ствола, откидывал голову, роса говорила и приглашала на буйный праздник ветра и трав; тело ее одурманивало, ей-богу, одурманивало. А порой как начнет хохотать, как начнет хохотать или смотрит большими теплыми глазами, а в них такая нежность, преданность, вожделение, кажется, я по мельничной лестнице с мешком зерна поднимался, когда встретил этот ее взгляд, я еще рассмеялся, а когда жернова умолкли, забрался на чердак мельницы, нашел ее, подметающую пол. «Это ты?» — сказала она там, среди мешков… А теперь, как она смотрит теперь, с какой тоской. «Это ты?» — спросила она, даже не подняв головы. Как хорошо, что ты пришел, сказала она и еще что-то тихо сказала, так тихо, что я тогда ничего не услышал, сказала руками, глазами, все во мне подавив, и заманила в тенета своей бунтующей плоти. Кри-сту-пас… Кри-сту-пас… ах, Криступас, словно кричит она теперь с луга, окутанного туманом, из зарослей черемухи. «Почему ты так быстро все забываешь, Криступас?» — вдруг врывается голос Эльжбеты.