Большаки на рассвете - Бронюс Радзявичюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, у него были женщины, но таких, которых он страсть как хотел понять, таких, которые ловили бы каждое его движение, было только две — Аполония и Эльжбета.
Аполония пришла, закутанная в вечерний туман, налетела, как порыв ветра, гибкая, льнущая к нему — просто не верится, что она была, хотя она была, была здесь Аполония, может, не совсем такая, какой он сейчас ее видит, но была — она возникла из того, чем он жил, что окружало его с малолетства, взволнованная, полная неуверенности в собственном и его, Криступаса, будущем, такой она предстала перед ним и сейчас, только, может быть, еще более реальной, чем была на самом деле. Так вот значит почему его так тянет на берега этой реки. Как только выдается свободная минутка — он тут же к реке, на луга — нарезать прутиков, накопать для корзин корней; никто здесь так искусно не плетет таких красивых корзин, как Криступас, любит он ходить и по грибы, и по орехи…
Он берет весла и пытается грести против течения, лицо у него просветлело, снизошла какая-то ясность — вот что, говорит он, вот куда унесли меня эти воды — Аполония.
Он часто вспоминает ее, когда плывет по реке, или ходит по заросшему черемухой мысу, однако не придает этому никакого значения, как и всему, что делал, что ему нравилось, что его радовало. Но на сей раз он не увернулся: Аполония — дохнуло из зарослей черемухи, перешло через мелеющую студеную обжигающую реку: вот почему он приходил в такую ярость, когда его называли развратником. Вот… вот; склонял он голову, отводил в сторону глаза, смотри теперь на эти туманы, на эти броды и отмели, словно говорил ему кто-то, на эти ветры, на эти теплые, ласковые закаты… на этот клевер. Он весь съежился при мысли, что впереди его ждут еще осинник, дельта с желтыми лоскутками песка, вялой, застойной водой, лесными завалами, где полно подохших мышей и рыб. Течение здесь было быстрое, и лодка Криступаса, подпрыгивая, стремительно неслась к Дельте.
Другую женщину звали Эльжбета. Она никогда не кричала, шила, вязала, растила его детей; когда он возвращался, подавала еду, стелила постель, видела его легкомыслие и глупость, но только снисходительно улыбалась, защищала его от насмешек, от сплетен… Уж такой он, уж такой он и есть, говаривала она. Что с того, что он к другим бегает, пускай… увидит красивую женщину — из кожи вон лезет, ни за что его не удержишь, ну точно ребенок; вы только посмотрите на него, какие он себе ботинки купил, какие на нем шляпы, галстуки, запонки, какие у него портсигары, какие папиросы, какими духами он душится, ты хоть в лепешку разбейся, но достань ему в городе такие духи, чтобы он пах то земляникой, то еще чем, такой уж он и есть, — говаривала она, тыча иголкой в узор вышивки.
Такую свою Эльжбету, вышивающую, защищающую его и оправдывающую, Криступас почти не вспоминал; он вспоминал другое: белые накрахмаленные занавески, скатерти, салфетки и то, что всегда в его доме было просторно, прибрано, чисто, что ему было необыкновенно хорошо жить — ходи куда хочешь, делай что хочешь, Эльжбета дурного слова не скажет, одно знает — вышивать. Только теперь Криступас осознал смысл многих ее поступков, взглядов и слов, однажды сказанных ему Визгирдене: «Любила… Эльжбета очень тебя любила… она мне такие вещи о тебе рассказывала… как ждала, положив на колени вышивку…»
Все глубже погружаясь в себя, откапывая себя, настоящего, непридуманного, Криступас заново открывал и этих женщин. Господи, до чего же у него было скверно на душе, когда он сегодня собирался на рыбалку! С какой неохотой он брел к этой мутной, разлившейся реке! Все ему опостылело, но больше всего опротивел ему не кто-нибудь, а он сам — такой отпетый, обреченный, никому не нужный, что, казалось, испепели его молния, он бы даже не дрогнул; он еле ноги волочил, бродя по этим своим лугам.
Теперь лицо его чуть просветлело, глаза ожили и снова как бы готовы были всему радоваться, всем любоваться; то, что за долгие годы накопилось, наслоилось в его душе, то, что каждый день он от себя скрывал, что нетерпеливо, с какой-то обидой отталкивал, отвергал — все это вдруг пронеслось, прошумело вместе с водой. Но там… осинники… дельта… желтые лоскутки песка светятся издали, по краям вода черная, как смола, грязь, кишащая пиявками, камыши, попискивающие птицы, протухшие мыши, вот какая-то тварь, высунув морду, нюхает воздух, даже усики подрагивают, шерстку ощетинила при виде Криступаса; запустил в нее дубинкой, увязая в иле, поволок лодку через камыш… Здесь, в прохладной тени, где деревья переплелись ветками, а ледяная вода лижет их ноги, здесь, в широко разлившейся Дельте, где слышно, как журчит, устремляясь в другие, более широкие поля и луга, вода Швянтойи, Криступас привязывает лодку; как бы кожей ощущая шелест и свет, которыми залиты осинники, он поднимается на откос и вдруг вспоминает, как под свист пуль тащил на себе раненого, потом, как сквозь кордон конной полиции нес гроб своего друга, как богатеи бросали в них вазончики с цветами, ночные горшки.
Он останавливается на берегу, оглядывается, и все пережитое волной, облаком накатывается, наплывает на него и проносится мимо, и какая-то тяжесть наваливается на сердце, и кто-то словно винит его. Но ведь я… но я… — бормочет Криступас, вдруг отвернувшись от Дельты, и идет дальше, и какой-то крик вызревает в нем и с каждым шагом делается все громче и громче. Как они не понимают… я… я… — бормочет он и радуется, увидев там, по ту сторону реки, на широком лугу, у самой Швянтойи, своего «кузнечика», стоящего с друзьями возле дуба. Вытянув руку, он показывает им на верхушку — и что он там только такое увидел? Наверное, молния что-то выжгла — Криступас хочет крикнуть ему, но услышит ли Юзукас, пусть идет своей дорогой, даже отсюда видно, как им хорошо возле того дуба.
И мы в детстве к этому дубу прибегали, вспоминает Криступас.
До позднего вечера затянулось у Константаса празднование дожинок. Кроме Альгимантаса и Аугустаса, были там Казимерас и Тякле Визгирдене… Поначалу Криступас все время подначивал Казимераса:
— Ты чего пыжишься? У нас с тобой одна кровь в жилах течет, не так ли? Всю Дельту занесло. Может, не видел? Не Дельта, а настоящая трясина.
— Да там же в старину призраки бродили… Ага, то-то… — начал Константас. — Топь, настоящая топь. — И многовековая угрюмость, звучащая в этом слове, послышалась в голосе Константаса. — Омут.
— Черт бы ее побрал, эту трясину, — сказал Казимерас. — И я однажды иду, смотрю…
— Светлячки по ней бродят, — сказал Константас. — Раньше как бывало? При царе, во времена крепостничества…
— Ничего вы не смыслите, — перебил их Криступас. — Бабы там…
— О, господи! — всплеснула руками Визгирдене. — Кто только там их не видел… Вот мой муженек однажды…
— Одни завалы…
— Ух… …лять, — весь побагровев, выругался Альгимантас.
— Ты как ругаешься! — напустился на племянника Криступас. — От брата Дровокола перенял?!
— Ты чего на него орешь? — сказала Тякле. — Он женится.
— Ему не такую девку надо. А такую, чтобы аж ржал, — сказал Криступас.
— А ты-то сам, шибко ли ржал? — вскочил Казимерас и впился зубами в свою старую трубку с обсосанным мундштуком.
— Снова… снова, как мушки жужжите. Совсем к земле прижмитесь, никто вас тогда не заметит, вас тогда совсем не будет…
— Ну уж, — вскинул голову Казимерас, — еще как будем!
— Дерьмо. Одно дерьмо в этой Дельте, — сказал Криступас.
— Срам, срам так цапаться. Наши отцы по-доброму, по-хорошему…
— Эх! — махнул рукой Криступас, опрокинул чарку и затянул: — Все ре-ки ка-ме-нис-ты… а все девки но-ро-висты! Ох! Нет стакана, чтобы выпить. — Потом: — Все ре-ки…, — выводил он, стараясь что-то заглушить в себе, подавить.
— Тоже мне пение, — прошамкала Визгирдене, пряча под косынку седеющие волосы.
— Ох, и летал он в заросли черемухи.
— Все, бывало, к девкам спешит, услышит, где вечеринка, где играют, и мчится.
— Аполония, — сказал Криступас.
— Какая еще Аполония? Ах, эта Апалюте? Та самая, которая заполонила… Теперь вспомнил…
— Которая это? — полюбопытствовал Константас.
— Да дочка горбуна… Апалюте… — и себе под нос: — Так он и вокруг нее увивался? И тут поспел? Все, бывало, летит, летит, услышит гармошку…
— Не смей ты ее называть Апалюте, — насупился Криступас. — Аполония…
— Ничего девчонка, ничего… Так это ты с ней по черемуховым зарослям таскался? Смотрю однажды — имя вырезано, я еще тогда подумала, чье же это имя такое странное — Аполония?.. — скороговоркой выпалила Визгирдене, все более удивляясь, словно перед ней еще одна старая тайна раскрылась.
— А глаза… какие у нее были глаза? Ты видел? Как, бывало, глянет…
— Глаза… глаза как глаза, как у всех.
— Глаза, — и Криступаса снова окутало теплой, манящей тайной глаз. Аполония смотрит, бывало, на него и смотрит, но почему-то все время издали…