Мужчина и женщина: бесконечные трансформации. Книга первая - Рахман Бадалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не для этого придумали греки образ Прометея, который не просто подарил людям огонь, чтобы не смирились, не согнулись, и продолжает дарить огонь каждый раз, когда отчаяние готово вот-вот растоптать человека, а это случается практически с каждым из нас.
Не для этого, две с половины тысячи лет тому назад написал Эсхил своего «Прикованного Прометея».
Не раз говорил, повторю. Эсхил не публицист, не случайно оказался «чужим среди своих», не будем упрощать этот его выбор.
Прометей у него не просто, трагичен, он понимает, что такое власть, он не пытается её отменить. Он титан по происхождению,
…так и хочется сказать, аристократ по крови, который не может позволить себе не только бесчестный поступок, но и грубый жест, уродливую позу…
физическое насилие, сама пригвождённость, для него невыносимы, но он не способен отказаться не только от своих слов и поступков, но и от своей осанки титана.
Несколько лет читал курс «Западная цивилизация». И каждый учебный год начинал с двух полярных суждений.
Одно суждение широко распространено у нас в Азербайджане (скорее всего, не только в Азербайджане): «alın yazısı». Буквально оно означает «то, что написано на твоём лбу». Смысл его достаточно прозрачен, чтобы ты не делал, как бы себя не вёл, всё будет происходить точно так, как написано у тебя на лбу. Поэтому лучше не высовываться.
Второе суждение, о котором говорилось выше:
«судьба это то, что мы сами с ней сделали».
Ключевое слово здесь «сами», что фактически разрушает само понятие «судьбы» в обыденном его значении.
Древние греки верили в «судьбу», «рок», «фатум», но, начиная с Гомера, они придумали поразительную психотерапию, благодаря которой, на мой взгляд, они и выжили, сумели преодолеть «тёмные века»[427].
В сути своей эта психотерапия очень проста, да все мы смертны, да, существуют «судьба», «рок», «фатум», избежать своей участи, практически невозможно.
Но почему не посмотреть смело в лицо своей «судьбы», «рока», «фатума», почему не пойти навстречу собственным страхам, почему не попытаться преодолеть свои пределы, даже если переступить их невозможно.
Тогда, и только тогда, окажется, что «судьба», «рок», «фатум» это то, что мы сами с ними сделали.
Мне всегда казалось, что Зевс с одной стороны, Прометей с другой, а между ними мы, «хилые однодневки», и есть вечный вызов человеку, человечеству, на который отвечает вся мировая литература, вся мировая философия.
Прометей дал людям огонь, чтобы у них был выбор, быть или не быть «хилыми однодневками», видеть или не видеть смысл собственного, пусть конечного, существования в этом мире.
Выбор всегда за нами.
…рождение трагедии из духа музыки
Через много веков после Эсхила, «отца трагедии», в культуре «придумается» такой литературно-художественный жанр как роман. В своих высоких проявлениях это полифоническое повествование с множеством голосов, у каждого из которых своя правда, и, в зависимости от мировоззрения писателя, эти голоса или составляют полифоническое звучание, пусть не благозвучное, а острое, диссонансное, или превратятся в нечто неблагозвучное, почти скрежет.
В трагедии нет этой полифоничности, здесь всё вздыблено, здесь мир и человек противостоят друг другу в своей непримиримости, человек не может победить мир, но и мир не способен растоптать человека, если только не уничтожить его физически.
Такой вот жанр придумали древние греки, как высокую психотерапию, поскольку через испуг, при переживании трагической судьбы человек испытывает «катарсис»[428], как очищение, освобождение от страха.
Если воспользоваться идеями Гегеля[429] относительно трагических героев, то мы можем сказать следующее.
Прометей виновен.
Виновен, потому что богоборец и его воля противобожественна, потому что знает, что «власть непобедима Неизбежности», и не считается с этой Неизбежностью.
Не виновен, потому что не смирился, пошёл навстречу неизбежности, и открыл её пределы.
Но если всё предопределено, так в чём же героизм, в чём же трагизм Прометея?
В том-то и дело, что знание судьбы (своей и Зевса) могло заставить Прометея хитрить, изворачиваться, или, напротив, своевольничать, злоупотреблять своим знанием. Он выбирает другой путь.
Прометей предпочитает жить не горбясь, чтобы в полной мере вынести (испить) до конца свою Судьбу.
«Великая тайна» Прометея не просто знание того, что власть Зевса «не вечна», в то время как Зевс остаётся в заблуждении, что его абсолютной власти ничего не грозит.
И не просто знание того, что и у бессмертных, время власти отмерено.
И не ключ от «сокровищницы тайн»[430], из которой всё обо всё можно узнать.
Дело в другом.
С одной стороны, приятие «великой тайны» позволяет избежать страха перед будущим, не суетиться, принимать мир в согласии с божественным порядком, быть способным к самостоянию в самых сложных ситуациях жизни.
С другой стороны, попытка немедленно разгадать «великую тайну» как раз заставляет жить в постоянном страхе перед близким будущим, который терзает всех тиранов, и наивная иллюзия, что владение «великой тайной» позволило бы им поставить себя впереди мира.
Выбор за человеком, ведь тираном может оказаться и тот, власть которого распространяется на целую страну, и тот, кто подчинил своей воле всего-навсего одного человека.
Самое высокое прозрение о природе древнегреческой трагедии, принадлежит Ф. Ницше в его ранней работе «Рождение трагедии из духа музыки»[431].
Не случайно трагедия родилась из дионисовых ритуалов, не случайно трагедия означает «козлиная песнь» (или «шествие козлов»). Это не формальный признак, это именно «козёл» со всеми смысловыми обертонами, которые за тысячелетия накопились и продолжают накапливаться в этом слове. Это именно козлиная песнь.
Любые умные разговоры о «Прикованном Прометее», могут создать иллюзию, что это просто дебаты между позицией Зевса и позицией Прометея, которые придумал и сконструировал Эсхил.
Но после работы Ф. Ницше мы должны расслышать греческую трагедию как гул и грохот, как звук и ярость[432], расслышать её как героический плач или как торжественный хорал[433]. Расслышать космическое звучание, гармонию небес.
Без этой музыки древнегреческая трагедия в лучшем случае стала бы подобием философского спора.
В древнегреческой трагедии, а к «Прикованному Прометею» это относится в полной мере, сначала музыка, потом смысл.
Смысл, который проступает из музыки, звучит как музыка, и вновь поглощается музыкой.
Прометей и Гермес: последний акт «Прикованного Прометея»…
Но Эсхил не был бы Эсхилом, а греческая трагедия – греческой трагедией, если бы сам трагический герой не переступал черту, за которой трагический выбор может оказаться просто красивой позой.
Прометей, который признаётся «грызу я сердце жалостью», доходит и до кощунства: