Золотая голова - Наталья Резанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настроение мне не испортило и то, что с Тальви мы и до обещанной службы, и во время нее не перемолвились ни словом. Оно и к лучшему. Непременно бы сказали друг другу что— нибудь такое, что все мои душевные труды пошли бы насмарку. И с тем же легким сердцем я пошла в часовню. Честное слово, я была рада этому, потому что уже не раз бывала здесь и знала, что меня не ожидает никаких открытий. Отец Нивен читал проповедь о примерах чудесных спасений и исцелений, творимых верою, основанную на каком-то из апостольских посланий, где подобных примеров приводилось множество. Я заметила, что в отсутствие гостей Тальви говорит он гораздо лучше, уверенней. А может, это я лучше слушала. Сегодня я могла стоять здесь, не притворяясь, не играя, не выслеживая и не рассчитывая. Как в те времена, когда я ходила в церковь с родителями и от души повторяла: «Не убоюсь зла», потому что зло мне было неведомо.
Что думали мои родители, если они… знали? Неужели обманывали, прикидывались, старались быть как все? Почему-то мысль о возможном неверии родителей ранила меня гораздо больше, чем страшило знание о бесспорном неверии Тальви. Или они считали, что одна вера не противоречит другой? И до сих пор считают?
Часовня была удивительно светла, в ней было как внутри лампады или драгоценного камня со множеством граней. Обыкновенно в окнах капелл стоят витражи, и оттого под сводами играет таинственный цветной полумрак. Но здешние окна были чисты и прозрачны, и яростное солнце несмешанно ложилось на алтарь и статуи святых. Золотая кипень резьбы стекала с царских врат за спиной у отца Нивена, подобно бурлящему водопаду. И навстречу уходили к высокому куполу выложенные лазуритом колонны.
Золотой и синий, либо небесно-голубой, как сакральные цвета, говорил Фризбю, объясняя символику изображений, вытеснили древние, сохранившиеся с языческих времен краски, причастные божественных тайн — черный, белый и красный. Только в Карнионе, говорил он, все еще придерживаются традиций их священной значимости, связав их с новой верой, ибо она на Юге смешана с язычеством…
У меня сильно заломил висок. Белый солнечный луч, преломленный оконным стеклом, прицельно ударил по глазам. Я сощурилась. Никаких ощущений, сопутствующих прежним видениям, не было, равно как и самих видений. Отчетливо доносился голос отца Нивена, читавшего с кафедры: «Все они умерли в вере, не получив обетовании, а только издали видели оные, и радовались, и говорили себе, что они странники и скитальцы на земле, ибо те, которые так говорят, показывают, что они ищут отечества… « Было лишь некое смутное разочарование, словно нечто должно было произойти и не произошло. Неужели я излечилась?
Отворотившись от слепящего света, я открыла глаза и встретилась с холодным, внимательным, изучающим взглядом Тальви.
А коробейник в замке так и не объявился. Должно быть, это был просто бродячий торговец, подбирающий сплетни для собственной корысти и, возможно, для развлечения, и более ни для чего. Скоро я начну шарахаться от собственной тени, сказала я себе. Но ей— богу, у меня для этого были оправдания.
Конец лета был самым тягостным отрезком за все время, что я провела в замке. Именно потому, что я проводила время. Дела заговора проходили мимо меня. О, я дошла до того, что просила Тальви дать мне задание. Он заявил, что от меня уже ничего не зависит и мне лучше пока отдохнуть. А ведь не мог не замечать, что мне тошно.
Теперь я начинала лучше понимать мотивы его поведения, которые могли быть вызваны только какой-то изначальной ущербностью, сознанием, что тебе чего-то недостает. Но чего? У него было все. Он был знатен, богат, молод, красив, силен и образован. Новее у него было лишь по человеческим меркам, по тем же, что он сам к себе прилагал, он был неполноценен, и это не давало ему покоя. Даже я в этом отношении стояла выше него, хотя сей дар был мне нужен как мертвой собаке кость. И это его угнетало. Ведь в каком-то смысле я обязана была стать его созданием. Все, что я знала, все, чем я владела, должно было исходить от него. И ни от кого иного. Именно поэтому он уничтожил мою старую одежду. Поэтому ненавидел перстень с сердоликом — я несколько раз надевала его и замечала, как Тальви на него смотрит. Мое пренебрежение тем, что было мне дано, оскорбляло все его усилия, которые в конечном счете были направлены лишь к одному — к власти. И он мне не доверял. Я это чувствовала. При всей своей откровенности — не доверял.
Я ни с кем не могла этим поделиться. Не в замке, а вообще. Никто бы не понял. Особенно женщины. В самом деле, чем я недовольна? Большинство тех, кого я знала, наизнанку бы вывернулись, чтоб заполучить такого любовника, как Тальви. Чтоб жить в замке, в довольстве и праздности, иметь наряды и драгоценности, самой пальцем не шевельнуть — и при этом сожитель твой не старик, не урод, не пьяная скотина, которая норовит ребра тебе переломать, а стоило бы, потому как не ценишь ты, дура, своего счастья, не понимаешь, как тебе повезло, чтоб от такого искать добра, нужно не золотую голову иметь, а мякинную. И я не смогла бы ничего возразить. Тальви никогда не обижал меня по-настоящему — а я навидалась, как бесконечно разнообразна жизнь по этой части. Он дал мне все, что нужно для жизни, — и многое сверх того. Но ему нужна была не я, а орудие для его бредовых целей.
В это все и упиралось. Я думаю, что ему было так же тяжело со мной, как и мне с ним. И спал он со мной не потому, что этого хотел, а чтобы доказать свою правоту. Какая разница? — сказали бы мне те женщины, реальные и воображаемые. Все равно все сводится к одному, или ты опять недовольна? Мало тебе?
Может, разница и незаметна, может, ее вообще не существует. Да, жаловаться мне было не на что. Но разве утешит поцелуй, если он лишь для того, чтобы зажать рот?
И все-таки я бы многое простила ему, если б он хоть раз поговорил со мной по— человечески. Но я знала, что как раз этого никогда и не дождусь. Потому что «человеческое» он себе сознательно запрещал. Он молчал. Молчала и я. Глупо было бы бунтовать теперь, если на это не нашлось сил с самого начала. Или тогда, когда я узнала правду о том, что ему нужно. Но я приняла его условия, а сейчас это означало: терпеть. Терпеть и повторять фразу из книги — давно прочитанной — гениального подонка Иосифа. (Он писал гораздо лучше, чем я ожидала. А человеком оказался — гораздо хуже. ) «Опыт рабства — тяжкий опыт, и для того, чтобы его избежать, оправданы любые средства. Но кто уже подчинился ему, а затем восстает, тот не приверженец свободы, а всего лишь непокорный раб».
Кренге и Ларком приехали в один и тот же день, но с разницей в несколько часов. И вели оба воителя себя по-разному. Полковник моего общества не только не искал, оно было ему откровенно лишним. В Бодваре он мирился с моим присутствием, потому что тамошние разговоры не касались сугубо военных вопросов. Сейчас он прибыл к Тальви сообщить нечто, касающееся военного обеспечения грядущих событий, что не предназначалось для моих ушей. Не женское это дело, крупными буквами читалось на его лице. Я не возражала, потому что была с ним согласна. Все же — да простит меня Господь, я не прилагала к тому никаких усилий — кое-что я поняла. Полковник совершил то же, что и «заклятый друг», но ничем не попирая эрдских законов. При его чинах набор наемников назывался «формированием вспомогательных сил». Более интересно, что драгунский полк, которым командовал Кренге, был расквартирован сейчас в Аллеве. В той самой милой тихой провинциальной Аллеве, где драгун в последний раз видали полвека назад. Так что нынче там, наверное, не до разбирательств с наследством кровавой старушки, поскольку туда же Кренге привел и наемников, поставив над ними Мальмгрена в качестве своего временного заместителя. «Малый толковый, — отозвался полковник о владельце поместья Хольмсборг, — ежели из него дурь повыбивать». Что ж, ему, как профессионалу, виднее.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});