Семейщина - Илья Чернев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последнюю страду Немуха нанялась к Спирьке, да так и осталась у него в зиму помогать его молодухе по двору: ширилось Спирькино хозяйство, и одной Писте было уже трудно управляться. Много ли старуха поест, а польза от нее великая — рассуждал Спирька… Незадолго до открытия школы учитель Евгений Константинович просил председателя Алдоху прислать надежную женщину, которая могла бы ночевать в школе, мыть полы, убирать грязь. Сам-то Евгений Константинович остановился по старой памяти у Егора Терентьевича, да так и жил там на хлебах. Алдоха указал учителю на Немуху, и она согласилась приходить по вечерам, делать в классе что надо, ночевать, с тем чтобы утром, как заявится учитель, возвращаться к своему хозяину. Может, и не совсем это Спирьке с руки, но как поперечишь председателю, который самолично заявился к нему и очень о том просил… Так и жила последние дни Немуха, на два дома: днем у Спирьки, ночью — в школе.
Подходя к Спирькиной избе, Покаля малость успокоился, подумал даже: «Оно и лучше… Тогда-то нужно было б собственную башку под топор класть… А с Немухи какой спрос… да кто и подумает на нее?.. Немая в случае чего и не выкажет…»
Он тихонько постучал пальцем в ставень. Не вынося лампы в сени, Спирька отпер дверь, впустил Покалю, сразу же провел его в горницу.
— Поспел? Не ушла? — спросил Покаля.
— Что так долго? Сбирается уж… Я придержал ее, как договорено…
Спирька вышел, оставил Покалю одного в темной горнице.
— Сам господь послал нам эту Немуху, — нащупывая лавку и тяжело опускаясь на нее, прошептал Покаля.
Дверь горницы чуть взвизгнула, и на пороге появилась Немуха с привернутой лампой. Она поставила лампу на стол, поклонилась Покале в пояс и, промычав, вскинула руку к дверям, — дескать, мне пора в школу.
— Знаю, знаю, — проворчал Покаля. — Садись сюда, — он указал ей на лавку подле себя.
Немуха неотрывно следила за движениями его губ, покорно села. Она уважала этого почтенного бородатого старика, как и все, казалось ей, уважали его на деревне; она не один раз работала у него, видела его сытость и богатство, но теперь, как повадился он к ней, стала его бояться. Ну, не на страшное ли дело подбивает ее этот старик? уж не рехнулся ли он в уме? уж не спросить ли о том дедушку Ипата?
Немуха сделала испуганные глаза, надула щеки, пустила по горнице свое жуткое «бу-бу-бу-у-у!» и закрутила головою, что всегда у нее обозначало страх, смешанный с большим сомнением. Покаля понял. Он нахмурил брови:
— Вот те на! Прошлый раз, кажись, согласилась, а теперь назад?.. Назад?! — крикнул он и схватил Немуху за руку.
Она заверещала, взвизгнула громче обычного, — аж мороз пробрал Покалю по коже. И тогда началось то, что уже не раз повторялось за последние дни в этой горнице — безмолвная чудовищная пантомима уговоров и понуждений. Тряся бородою, Покаля тыкал пальцем в передний угол, в божницу, потом переводил палец к окошку, затем упирал им в грудь Немухи… подносил к ее носу коробок спичек, шебаршил ими. Она хорошо понимала, что от нее требуют, у нее был свой язык жестов, на нем она объяснялась со всей деревней, и люди легко усваивали этот язык… О, она отлично понимала, чего добивается Покаля! В который уж раз он доказывал ей, что школа — богопротивная купель антихриста, что бог — палец поворачивался вновь и вновь к медной резьбе икон, — сам бог гневается на эту мерзопакость, и она, Немуха, призвана совершить великий подвиг — палец упирался ей в грудь — подвиг, за который будет ей прощение грехов и вечная награда на небесах, — палец старика устремлялся концом в потолок.
Жесты Покали рисовали страшную картину греховодства приезжего учителя-безбожника, они сулили Немухе бесконечное блаженство рая, полную расплату с нею за беспросветную ее жизнь, если только… старик совал ей в руки шуршащий коробок спичек. Немуха изредка коротко взмыкивала, крутила головой. «Какой леший на ней сегодня поехал?» — думал Покаля — и снова начиналась напряженная игра пальцев и устремленных на нее сердитых глаз.
Покаля догадывался о причинах Немухина колебания. Он и в прошлые разы подтверждал свой призыв округлым взмахом обеих рук у пояса, что, должно было означать длинную бороду уставщика Ипата. Он скреплял свой призыв авторитетом пастыря, — высшим для нее авторитетом. И сейчас он снова и снова ссылался на Ипата Ипатыча, но она почему-то отказывалась верить, давая понять, что ей лучше самой испросить благословение у святого отца.
Тогда Покаля решил прибегнуть к последнему средству. Он без крайности не хотел прибегать к нему, — веская улика могла, попасть случайно в руки врагов. Он вытащил из кармана что-то завернутое в чистую тряпицу, властно сунул в руки Немухи, ткнул убогую пальцем в грудь, взмахнул округло у пояса. Немуха раскрыла тряпицу и взвизгнула, — кто же не видал этой медной иконки на божнице дедушки Ипата! Сам пастырь, святой жизни человек, заступник перед господом, благословляет ее на подвиг! Она замычала умиротворенно, и улыбка раздвинула ее изрытое морщинами, широкое лицо. Немуха набожно поцеловала иконку, спрятала на груди. Затем она вскочила с лавки, торопко сунула Покалину коробушку за пазуху, истово, вздыхая, закрестилась в передний угол… поясно попрощалась…
Покаля проводил ее до дверей победной усмешкой, принялся вытирать со лба жаркий пот.
В морозную темную ветреную полночь занялась огнем первая Никольская школа. Крепко спала деревня, и кто бы мог сказать, с которого бока занялась она спервоначалу. Да и кто ж там, усмотрит на тракту, на пустом месте, вдали от жилья, кому оттуда зарево в окна кинется? И когда люди сбежались к школе, она была уже объята пламенем от ступенек крыльца до крыши. В свинцовое наволочное небо вздымался огненный столб, шипел и метался из стороны в сторону огонь на ветру, разбрасывая искры, трещали сухие доски потолка и пола, школа дышала жаром, терпким запахом горящей краски.
Гулко и торопко завыл над деревней набат… Просыпаясь, мужики в испуге пялились на малиновый круг в небе… с топорами, с ведрами бежали на тракт.
Широким кольцом окружили люди золотой, обжигающий лицо, свирепый костер к нему невозможно было подступиться. Но кинулись, но подступились — председатель Алдоха, Епишка, Ананий, учитель Романский, бондарь Самарин… Тащили багры, везли бочками воду, вышибали со звоном окна, — оттуда валил дым, вырывалось буйное пламя. Мартьян Алексеевич ломом крушил заключенную изнутри дверь:
— От язва! Спит и не чухает!
Молодой учитель, казалось, лишился рассудка. Он бросался в самое пекло, ему опалило волосы… Он словно бы обезумел от горя… Школа оседала, разваливалась с угрожающим треском, с картами обоих полушарий, с классными досками, букварями, тетрадями, портретами, плакатами… Она все больше теряла свои, такие уже родные ему, очертания и формы и наконец рухнула верхними венцами и крышею вниз, разбросав широко вокруг себя тысячи огненных звезд.
И тогда, в россыпи искр, на какую-то самую короткую минуту, глазам всех предстала Немуха. С растрепанными, завитыми огнем, космами, и занявшемся сарафане, она появилась на пороге вышибленной Мартьяном двери. Она что-то прижимала к груди обеими реками, визжала пронзительно — не то от боли, не то в исступлении, глянула на мужиков сумасшедшими глазами… вдруг расхохоталась и, всем почудилось, заприплясывала босыми ногами по горящему полу.
— Выходи! Выходи скорее… сгоришь! — закричали ей.
Но она уже скрылась. Никто не осмелился броситься в огонь под угрожающе нависшие бревна…
Наутро в груде черных головней нашли обгорелый, страшный Немухин труп. На груди у нее лежал комок желтого сплавленного металла.
Наутро же учитель Романский уехал в город. Поспешный этот отъезд походил на бегство.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1По весне на деревню снова валом повалили солдаты. С самой германской демобилизации не видывали никольцы такого солдатского нашествия. Это была весна двадцать третьего года, первая мирная весна, — всего лишь считанные месяцы назад начисто распаялась железная опояска фронтов вокруг Советской России. И снова никольцы увидали и Лукашку, давнего Федотова недруга, и Анохина зятя Гришу, и Карпуху Зуя, и зудинских Силку с Федькой, и многих-многих других, которых, казалось, и след простыл. Кое-кто из них с начала мировой войны не приезжал на побывку, кое-кого давным-давно оплакивали, как сложивших голову на полях сражений.
Эти повидали белый свет, помотались по чужим землям, изъездили вдоль и поперек необъятную матушку Россию, а иные и немецкого плена отведали. И, возвращаясь в родные края, они только ахали: до чего скудна, беспеременна семейская жизнь! Та же власть бородатых отцов, те же смешные поверья старины, те же обычаи, посты и праздники, те же сарафаны и кички — хоть бы каплю что изменилось… Та же солодуха, ботвинья, тарки, кисель, оладьи, лапша, соленая черемша, вяленное на солнце мясо… Те же девичьи игры в «мячик» у завалин, те же городки и бабки, «коршун», «чертик», клюшки — у парней, и только детвора, оседлав тальниковые прутья, изображает белых и красных, играет в партизан и войну… Те же гулянки у амбаров или за селом на горке, те же семечки, пахучее репейное масло на девичьих головах, гармошки, кашемирики, жениховство в ометах соломы, щелканье серы. Так же целую неделю моют девки избы снаружи в петровки-голодовки, так же на троицу едут в лес кумиться, одевают березку в ленты, бусы, шелковые платки… те же хороводы вкруг березок с тягучими старинными песнями. Так же непутевым девкам, а больше из озорства, мажут парни дегтем ворота, чтоб наутро злились они, спозаранку отскабливали, отшоркивали метлами-голиками… Та же прадедовская двуполка… Тот же пастырь Ипат Ипатыч…