Слова через край - Чезаре Дзаваттини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наступает лето, и тут вспоминают поговорку, что По каждый день требует себе в жертву утопленника. Под вечер на берег приходят влюбленные парочки и располагаются под ивами; поцелуи чередуются с легкими пощечинами — это бьют надоедливых комаров. Когда зеленый убор лесов желтеет, жителей вновь начинает тревожить мысль о наводнении. Огромные массы темной воды почти каждый год обрушиваются на дамбы, заливают прибрежные земли и леса, и тогда дровосекам и лесникам приходится туго. Они до первого снега сидят все вместе на берегу вокруг костра и поджаривают на огне ломтики поленты, нанизанные на заостренные прутики. Наступает зима, деревянные утки, поставленные на воду, чтобы привлечь пролетающих птиц, становятся белыми от инея; весла лодок покрываются сосульками. Чтобы плыть в тумане, прибегают к помощи компаса или дымят сигарой: если дымок плывет направо, значит, надо грести так, чтобы он все время плыл направо.
Когда По вздувается, дичи куда больше, чем когда вода спадает. Свет луны будоражит птиц, в полнолуние их пролетает тут несметное множество. Дикие утки снимаются с рек, которые зимой замерзают, и направляются в Египет и Турцию; но в марте — апреле они вновь возвращаются на север и очень спешат: пора класть яйца. В 1953 году два черных гуся с красной шеей прилетели из Сибири. Иногда уставшие птицы целыми стаями садятся отдохнуть и засыпают; они опускаются там, где течение реки более медленное и спокойное. Однажды шесть хвостатых уток, летевших в сторону низменности, спали на лету, но по очереди одна из них бодрствовала и следила, чтобы остальные не сбились с пути, — так мне рассказал Романо, который со своим приятелем Маньосом проводит на берегу По от двенадцати до шестнадцати часов в сутки и выражается на особый манер.
Многие в моих краях говорят красиво. Например, один лудзарец объяснял на диалекте, какое время дня самое прекрасное в Лудзаре: это когда он зимою выходит из тепла (он служащий в муниципалитете), и ощущение холода доставляет ему наслаждение, которое он сам затрудняется объяснить.
«Я пробегаю мелкими шажками метров десять — пятнадцать, — говорит он, — а у меня над головой зажигаются уличные фонари. Я приветствую встречных коротким, отрывистым „чао!“ — так здороваешься, забегая под портики во время неожиданно хлынувшего ливня».
А для меня самое прекрасное время в Лудзаре — полдень и предзакатный час: почти полная тишина, царившая на площади, вдруг взрывается громкими велосипедными звонками; трезвон длится с четверть часа — это окончившие работу норовят проехать через площадь, только бы лишний раз ею полюбоваться; девушки на велосипедах выкатывают из дому и несутся через все селение, громко сигналя, чтобы обратить на себя внимание, и парни тоже вскакивают на велосипеды и мчатся вслед за ними.
Прежде я жил только воспоминаниями дострэндовских времен, поры, когда я носился как дикий конь и все удивлялся, как это люди не шарахаются в сторону при моем появлении. Мне было пять лет, и я слышал, как оглушительно грохочет булыжная мостовая родного селения под подошвами моих сандалий. Ворота моего дома были овиты побегами трилистника, и цветы казались светящимися капельками. Их можно сосать, потому что они сладкие. Я всегда так радовался этим цветам: пусть мой отец по уши в долгах, но мы никогда не будем голодать, потому что у нас полно трилистника.
Когда я был церковным служкой и нес во время крестного хода огромную свечу, едва ли не больше меня ростом, то смотрел на ее желтое пламя с синевой возле фитиля, боясь вздохнуть, как бы не погасить пламя, но колебания воздуха удлиняли его, оно становилось все уже и уже и то совсем исчезало, то вдруг вновь появлялось перед глазами, круглое, как золотая монетка. Помню огоньки продвигались вперед под кваканье лягушек в необозримой тьме долины, словно плыли по темной водной глади. Неожиданно луч выхватывал из темноты девичью головку, и я видел черную копну волос в ореоле света… А в церкви все склоняли головы при звуке колокольчика и потом снова поднимали при более протяжном звоне… волна воздуха — это молящиеся переводили дыхание — достигала алтаря, шевеля кружево моей накидки. И кусты боярышника — надо руками схватиться за ствол, сильно потрясти его, и красные ягоды сразу же упадут на землю, а сквозь ветви увидишь клочки неба, и кажется, что оно тут — в листве; опять тряхнешь куст, и все эти светлые блики вновь сольются воедино, как вода, а через мгновение опять примут форму крестов, многоугольников, кругов и других точно очерченных световых фигур…
Воды По лизали гребни дамб, казалось, поднимись река еще на два пальца, и дома потонут в этой жиже цвета кофе с молоком — вода действительно походила на кофе с молоком, — и водовороты, эти винтовые лесенки, словно приглашали спуститься и поглядеть, что там прячется на дне реки. Короткий поезд Парма — Лудзара почти касался боками кладбищенских оград, таких низеньких, что из-за них видны были женские головы в черных платочках… А еще помню лес: я бежал из него сломя голову, потому что ощущал на лице липкие нити паутины, крепко сжав губы, чтобы не вдохнуть тучами роящихся вокруг мелких мушек… Солнце первого июльского воскресенья — дня летней ярмарки — било в спину моим родственникам, переливаясь на шелку их жилетов; они в ожидании настоящего обеда ели стоя маленькие пельмени со сковородки, запивая их вином.
Ну, хватит воспоминаний. Нет, вот еще одно: вспоминаю своего деда Аугусто, который отправляется с собакой искать трюфели; мы идем — он впереди, я сзади — вдоль невысокой дамбы, и дедушка разговаривает с собакой, а потом опускается на колени возле ивы и втыкает палку, отваливая в сторону блестящие ломти земли — с великой осторожностью, чтобы не повредить грибницу, если она там окажется, но при этом разрубает надвое дождевого червя; собака, принюхиваясь, тычется носом в ямку, но дедушка отводит ее морду — так, мать ласково отстраняет ребенка от котла с дымящейся полентой… И еще: отблески каминного пламени падают на лицо бабушки, а она сует кукурузные початки в золу, где они исчезают, а потом появляются вновь — покрытые серой пылью и распухшие, негромким веселым потрескиванием приветствуя приход нового дня.
Хватит, действительно хватит воспоминаний. Мой друг Бруно своим письмом возвращает меня к действительности: «Дорогой Чезаре, такое селение, как наше, очень остро ставит проблему социальных отношений… Заметил ли ты, что наша молодежь красивая и сильная, но ее совсем ненадолго хватает?»
Теперь заставлю себя немножко остановиться на цифрах: бюджет нашей общины — 120 миллионов лир, шесть миллионов в год она тратит на призрение стариков, которых всего в доме для престарелых 45 человек; миллион — на отправку детей в лагеря на море и в горы, шесть миллионов — на медицинскую помощь. Уборщик улиц зарабатывает 36 тысяч лир в месяц, собирая мусор в тележку, запряженную осликом. Неграмотных почти сотня, легковых автомобилей — 140, мотоциклов — 250, грузовиков — 60 и очень много мопедов. Из Лудзары в 1952 году уехало 205 человек, а приехало 209; уезжают охотнее всего в Милан, потому что туда всего три часа езды по железной дороге и по воскресеньям можно возвращаться. Все, кто приезжают, первым делом идут на кладбище, потому что культ мертвых у нас силен. (Рассказывают, как один земляк вернулся в родное селение, которое покинул пять лет назад, в собственном автомобиле только для того, чтобы похвастаться им перед одним типом, которого ненавидел; но враг его давно умер, так что выходит, он ненавидел того, кого уже не было в живых.) У нас красивое кладбище с фотографиями на фарфоре почти на всех могилах; когда смотришь на эти лица, кажется, что это единая семья. Некоторые даты приводят в изумление, потому что, когда я был мальчишкой, многие казались мне совсем старыми, а теперь надписи говорят, что умерли они кто пятидесяти, кто сорока пяти лет. Мой отец, например, умер в сорок восемь лет; я считал его дряхлым, а теперь сам старше своего отца на четыре года и вовсе не чувствую себя стариком.
Вокруг кладбища — поля, земельные наделы, у кого — две биольки, у кого — сто, а всего — десять тысяч биолек, и, возможно, первым начал пахоту как раз тот, кого сегодня опустили в могилу. Только одни земли в Лудзаре стоят около 11 миллиардов лир. Как за землей ни ухаживай, этого всегда мало, и каждый месяц года несет нам заранее известные опасности.
В январе боятся, что померзнут виноградные лозы, их засыпают снегом, чтобы уберечь от мороза. Но главным образом все заняты починкой сельскохозяйственного инвентаря — лопат, грабель, мотыг — и изготовлением жестких метел — их не напасешься для уборки хлева и гумна.
В феврале иногда приходится не спать ночь, ожидая, когда отелится корова. При молодом месяце разливают в бутыли вино. Чистят уборные, и тогда посреди ночи на улицах вдруг раздается мычание вола и дребезжащий грохот повозки по асфальту.