Крейсерова соната - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я тот, кто сам в себе и кто себя объемлет… – произнес он чей-то, быть может шекспировский, стих.
Головокружение продолжалось мгновение. Очнулся. Хрустальная голова была полна солнца. Свиристели протягивал ему грузинский серебряный рог с красным вином, предлагал выпить на высоте двенадцать тысяч метров над уровнем моря.
Плужников и Аня завершали свой день, сидя в кухоньке, под матерчатым абажуром. Она убрала в буфет помытые чашки, стряхнула с клеенки крошки. Плужников выложил на стол альбом, кисти, краски, налил в граненый стакан воды.
– Так и не знаю, кто ты, – сказала Аня, щуря свои зеленовато-серые глаза, наблюдая за тем, как он раскрывает альбом, готовясь приступить к рисованию, которым прежде никогда не занимался.
– Я и сам не знаю, кто я, – ответил Плужников, созерцая волшебную прозрачность воды в стакане.
– Откуда ты появился в Москве, на углу Остоженки, весь в ожогах и ранах?
– Не помню… Детство вспомнил… Маму и папу… Наш городок… Школьных учителей и товарищей… Девочку, которую полюбил в третьем классе… Проводы в училище помню… Золотой кораблик на шпиле… Хождение на паруснике по Финскому заливу… Помню базу, где служил, комнату в офицерском общежитии, сослуживцев-холостяков Вертицкого и Шкиранду. Гарнизонную красавицу, рыжеволосую Нинель, командира, отдававшего приказы в мегафон, лодку помню и мой акустический отсек, выход в море и зарю над сопками, а потом ничего не помню…
Память ударяется о какую-то стену и отступает. Будто кто-то мне говорит. «Нельзя… Будет время, и вспомнишь…»
– Этот кто-то и мне говорит постоянно: «Это делай, а это не делай…» Когда тебя увидала, несчастного, на углу, сначала собиралась мимо пройти. Но кто-то сказал мне: «Стой… Помоги ему…» Когда помогла, пошла дальше и уже собиралась свернуть за угол, но кто-то сказал: «Оглянись…» Оглянулась, увидала тебя и вернулась. И так все время. Кто-то нянькой меня к тебе приставил, потому что ты как ребенок, краски себе купил, будешь цветочки-василечки раскрашивать…
– Когда мы были с тобой в Раю и летели над березами, там было много полян, на которые я мельком взглянул. Толком не рассмотрел, что там делалось. Теперь хочу вспомнить и нарисовать те поляны.
– Когда мы были с тобой в Раю и лежали в санях, ты меня обнимал. Чудная женщина пролетала над нами, протянула из неба розу и коснулась меня… До сих пор чувствую ее прикосновение… Вот здесь, – Аня раскрыла домашний халатик и показала живот. – Может быть, я зачала от тебя?
Плужников обнял ее, прижался лицом к ее животу, поцеловал, осторожно вдувая тихое тепло. Так нежно и осторожно дуют на свечу, и золотистое, окруженное голубым ободком пламя слабо колеблется.
– Отдыхай, – отпускал он ее. – А я порисую.
Глубокая ночь. За окном ползет сырая холодная мгла, в которой желтеют фонари переулка, мечется случайный, залетевший огонь машины. Плужников чувствовал, как город, отягощенный пороками, погружается на дно, словно огромный корабль с бесчисленными пробоинами, в которые натекала темная глухая беда. Пробоины были огромными, как пещеры, и малыми, как прокол иглы, разрастались, разъедали защитные оболочки. В них валила жуткая тьма. Город наклонялся. Его башни, колокольни и шпили кренились, и он оседал, проваливался в пучину.
…В ночном клубе «Распутин» богатый старик-сладострастник склонялся над огромным овальным блюдом, на котором возлежала красавица. Ее грудь и живот были залиты взбитыми сливками. Разведенные ноги выступали из белых хлопьев, как из пышной перины. Она улыбалась пунцовыми губками, говорила: «Съешь меня, милый!» Старик по-собачьи начинал лизать сладкую пену, просовывал руки в глубину пышной мякоти, похихикивал: «А где у нас марципанчики?… Где шоколадки?»
…В милицейском каземате, при тусклом свете зарешеченной лампы, менты пытали старика, пойманного на краже. Подвесили его, голого, под потолок на кожаных ремнях. Охаживали дубинками по впалым, костистым бокам, приговаривая: «На чужой каравай рот не разевай!..» Старик не дотягивался кривыми ногами до грязного пола, вздрагивал от каждого удара тощей, с седыми волосками грудью, охал, открывая беззубый рот, заводя выпученные, полные слез глаза. Выкрикивал: «Сынки, не надо!.. Не бейте меня, сынки!..» И тут же получал удар литой дубиной.
…В больнице, в переполненной палате, среди смрада, хриплого дыхания спящих, корчился от боли фронтовик. Ему казалось, что в горло его вставили раскаленный шкворень, поворачивают там, и он сквозь удушье сипел: «Сестра… Сестрица…» – надеясь, что появится санитарка, та, давнишняя, что вытащила его с поля боя под Прохоровкой, впрыснет ему в кровь спасительное лекарство, принесет испить водицы. Но никто не шел. Убегавшись за день, ненавидя грязных, умиравших на койке людей, сиделка забылась дурным сном, не слыша зовы о помощи. Фронтовик бредил, глядя на синеватую тусклую лампу, и ему казалось, что он умирает среди воронок и обугленных танков под светом ночной ракеты.
…Владелец вещевого рынка ворочался в своей роскошной постели. Его мысли были о дневной выручке, о наезде налоговой полиции, о наглых чиновниках префектуры… Приходила жуткая и сладостная мысль – избавиться от партнера. Нанять стрелка… Как грешник раскаявшийся он построит возле рынка храм. И Бог простит его. Видел пробитое пулей стекло, окровавленную голову сотоварища.
…Художник-неудачник, чьи картины не раскупались, а малый, великими трудами добываемый заработок просаживался в игральном павильоне, после чего семья встречала его голодными глазами детей и истерическими упреками некрасивой больной жены, – замыслил повеситься. Только что вернулся в загаженную мастерскую из ослепительного мира игральных автоматов. Каждый напоминал волшебный фонарь, музыкальную шкатулку, пленительный ларец, из которого раздавалась музыка неисчислимых соблазнов. Он спустил весь маленький гонорар, заработанный за малевание какой-то нелепой вывески в булочной под названием «Хлеб наш насущный», и теперь, несчастный, подыскивал крюк, на который можно было бы набросить петлю. С незаконченного, запыленного холста смотрело на него лицо жены, молодое, прекрасное, несуществующее.
…Плужников, сидя перед раскрытыми листами бумаги, слышал муки огромного погибающего города, видел среди улиц и площадей темные пробоины и каверны, в которые врывалась тьма. Город тонул, все глубже проваливался в пучину. Слыша вопли и зовы о помощи, испытывая великое сострадание, побуждаемый неведомой волей, выбравшей его среди миллионов других, он окунул кисточку в булькнувший стакан, тронул мокрыми слипшимися волосками алую краску. Кисточка превратилась в горящую свечку с огненным красным язычком. И он, вдохновляясь чьей-то любящей и благодатной силой, стал рисовать.
Рисовал коричневую гору, набухшую весенней влагой и силой, коней, бредущих по мокрой стерне, мужиков, налегающих на деревянные сохи. Железные подсошники режут землю. Под мужицкими лаптями круто вскипает суглинок, открытые от напряжения рты, истовые лица, торчащие бороды. Кони – красный, золотой, фиолетовый – екают селезенками. Опушка с березами, с запахом первых, из-под снега, цветов. Вечерняя в небе заря. Влажная молодая звезда над вершиной и белая, словно облачко, прозрачно-голубая луна. Над пашней, мужиками, конями возникает в заре, летит на звезду птица валешник, затмевает луну красными крыльями.
Плужников ухватил за уголки разрисованный, отяжелевший от влаги лист, поднял к лампе, разглядывая наивные и счастливые переливы красок, приложил рисунок туда, где в городе зияла дыра и хлестала из преисподней черная мгла, залепил рисунком пробоину. И течь прекратилась. Черный бурун иссяк. Наивная красота рисунка удерживала страшное давление тьмы.
…Развратный старик, рывший носом сладкую пену, обнимавший залитые кремом бедра девицы, вдруг хрюкнул. Лицо его превратилось в свиное рыло с мокрым кожаным пятаком, хлюпающим в белой гуще. Тощая грязная свинья истошно визжала, колотилась о стены комнаты, а потом выкинулась из окна на Садовое кольцо, помчалась по осевой линии, пугая редких шоферов. Наутро в бульварных газетах появилось сообщение о страшном кабане, сбежавшем из зоопарка, утонувшем в канализационном люке.
…Плужников сменил воду в стакане. Вновь смотрел на девственную белизну листа, вспоминая мимолетное зрелище, открывшееся на райской поляне. На зеленую луговину с белой нарядной церковью выезжают на конях молодцы, в нарядных рубахах, с тиснеными седлами, с наборными уздечками, кто с усиками, кто с бородкой, в заломленных шапках, удалые женихи. Кони горячатся, пританцовывают. Невеста в сарафане на травяном лугу поглядывает из-под платочка. Играет глазками, морщит пунцовые губки. Не узнать, кто нравится больше, кому пошлет тайный знак засылать сватов, с кем сыграет осеннюю свадьбу. Женихи гикнули, свистнули, ударили каблуками в конские бока. Кони прянули, разбрасывая из-под копыт траву, и испуганные гуси в пруду загоготали на синей воде. И он, Плужников, через двести лет возник из той свадьбы, из желтой ветлы за окном, из студеного синего пруда, в котором плыл красный конь осени.