К долинам, покоем объятым - Михаил Горбунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в сарае все чаще стали говорить о Воронихе…
Был вечер, сидели за скудным ужином. Закатное солнце, косо обрезанное дверью, погасло у порога. По этому обрезу Саша, собственно, и следила за временем, жила в томительной смене дней, и такие вечера с тягостным ожиданием пустоты, в которую она всегда попадала по ночам, были невыносимо тоскливы. Дед Трофим, похлебав жиденьких щей, сидел, задумчиво скручивая в нить сивую кудельку уса, ждал, когда Пелагея уберет со стола. Та не спешила, давала себе время подготовиться к висевшему в воздухе разговору: знала, что дед ходил к Воронихе, люди видели.
— Сядь, Палаша. Что убирать: в поле копенки, в хате опенки. — Видно было, нелегко ему говорить, совсем закрытые бровями глаза упирал в столешницу.
Пелагея села боком к нему, поставила локоть на стол, как бы определив некую дистанцию.
— Такое дело, — смущаясь, начал дед. — Ляк у Лександры. Сказала, на очи перекинется… — Он не пояснил, кто сказал, все было ясно и без того. Тихо, чтоб вняла, добавил, перекрестясь по такому отчаянному случаю: — Сказала, ослепнет. Надо идти, ляк качать. Сказала, раненько, до света…
Мать промолчала, сжала губы и стала совсем похожа на бабушку. Саше было жалко ее.
Этот «ляк» — испуг, который собирались «качать» — выгонять из нее, обидел и саму Сашу. Слово это несло в ее понятии определенную толику совершенно неуместного сейчас юмора. То, что предлагала бабка Ворониха, выглядело в глазах девочки дремучим невежеством. Ее мучила жалость к матери. Пелагея же не задумывалась над выбором средств — лишь бы спасти дочь. Да и выбора не было никакого: немцы давно разорили сельский медпункт, а фельдшера расстреляли, уличив в том, что тот передавал медикаменты партизанам. Оставалась «ведьмачка».
Снова, через людей, дошел до Пелагеи крайний укор бабки Воронихи: «Шо вона кладэ зилля до лыця, у неи в нутрях хвороба. Трэба ляк качать». И совсем страшное: «Загублять дытыну».
И пришел день, когда Пелагея подняла крышку бабушкиного сундука, стала доставать то аккуратно сложенную байковую кофту, то черный, в цветах, батистовый платок, все береженный покойницей «про свято», да так и оставшийся новехоньким: праздников на ее тяжкую долю выпало мало… Доставала и клала обратно, будто так, встряхнуть от нафталину. Наконец вынула аккуратно сложенный ситчик, темно-вишневый, в реденьких цветочках, и слезы у нее покатились по щекам: вспомнила, как дарила матери, помня наказ: «Мне, доню, щось темненькое…», да, видно, придется передаривать. Сдалась Пелагея, скрепя сердце собиралась к Воронихе — не с пустыми ж идти руками. Вечером и пошла, но вернулась с тем же ситчиком: Ворониха чуть из хаты не прогнала. Мол, свое наживай, а родительское не утрачивай. Велела передать, чтоб завтра Саша приходила до зари, одна. Рассказывавшая об этом мать была наполнена каким-то тихим трепетом, смотрела на деда Трофима светло, будто винясь перед ним.
— Такое скажут: ведьмачка! У нее божьи лики в хате.
Дед издал горлом скрежещущий звук, вышел из сарая.
Ни мать, ни дочь глаз не сомкнули ночью. Поднялись затемно, и Пелагея все же проводила Сашу до крайнего кутка. В темноте увидели: Ворониха стоит у хаты в светлой льняной рубахе, ждет. Пелагея легонечко тронула Сашу за плечи, отпустила к Воронихе, и она пошла с сильно застучавшим сердцем. В ней еще был протест, шла борьба, будто она совершала непоправимую ошибку. Она не чуяла под собой ног, и все дальнейшее происходило уже помимо ее воли. Но когда старуха взяла ее за руку, Саша поразилась, какая теплая у Воронихи ладонь, и в этом было что-то необычное, Саша поддалась.
Ворониха ввела ее в хату, наполненную призрачно колеблющимся полумраком. В углу, под низким потолком, еле мерцала лампадка, в ее свете угадывались темные лики, внимательно следившие за Сашей. Сухо и ароматично, как на покосе, пахло, и когда глаза девочки привыкли к полумраку хаты, она стала различать протянутые вдоль стены связки трав, смутный полукруг устья печи, с вечера еще дышавшего жаром. Ее окружил чрезвычайно уютный, доброжелательный мирок, настолько далекий от того, чем жила Саша, что ей захотелось скрыться здесь от всего на свете. Но она снова увидела Ворониху. Та, держа в одной руке тихо потрескивающий керосиновый, в железной сетке, фонарь, другой опять взяла Сашу, повела из хаты.
Рассвет был еще в самом зачине, привяло, свежо пахло ботвой, полынью, старым двором, высоко, в густом кубовом небе, в неясных вершинах осокорей угадывалось шевеление, там сонно бормотали вороны. Девочка шла за старухой, по-прежнему чувствуя необычную теплоту ее ладони, и так они вошли в низкий сарай с застоявшимся затхловатым духом. Ворониха вывернула фитиль, внутренность сарая осветилась. Спросонья забормотали на шестке куры, подслеповато и недовольно рассматривали Сашу. На темных жердях лежало старое решето. Ворониха разгребла в нем сенцо, Саша увидела три яичка.
— Выбирай, — сказала Ворониха, приподняв фонарь, чтоб было виднее, и пристально глядя на девочку.
Одно яичко было чище других, розовато светилось. Саша несмело показала на него. Ворониха облегченно прикрыла глаза, будто Саша прошла какое-то первое испытание, что-то угадала, и девочка, взяв яичко, поняла, что оно появилось на свет совсем недавно: скорлупка была матово, как щека ребенка, нежна, тепла. Пока шли в хату по острому предрассветному холодку, ничего не было у Саши, кроме этого легонького, хрупкого яичка, все сосредоточилось в комочке живой завязи, отдающей себя Сашиной руке мягким греющим током.
Девочка еле сдержалась, чтобы не заплакать от проникающего в нее милосердия, и, может быть, только сейчас по-настоящему доверилась всему, на что решилась едва ли не бессознательно. Она доверилась Воронихе, которая, уже в хате, стала снимать с ее лица, со рта повязанный матерью платочек — глаза старухи снова прикрылись, будто обезображенное лицо Саши еще раз в чем-то убедило ее. Почти голую она положила Сашу на скамью; из-под окна тянуло свежестью, и Саше сделалось холодно. Ворониха долго не подходила к ней — мыла руки в вынутом из печи чугунке. Было неприятно ощущать раскрытое лицо, хотелось заслониться неизвестно от кого, но в руках у нее было яичко, которое она боялась выпустить.
Старуха подошла, шепча что-то, села в ногах, положила обе руки на Сашины высоко торчащие, обтянутые синей кожей ребрышки. Сразу, как от печи, пошел зной. Саша не знала, сколько это длилось, она как бы выпала из текущего времени и страшилась лишь, чтобы старуха не убрала руки. Тут она почувствовала, как ей — настойчиво и вместе с тем мягко — разжимают ладошки и берут драгоценное яичко. Саша не отдавала, слабо противясь Воронихе, но тепло снова положенных на нее рук обволакивало, согревало, и вдруг яичко покатилось средь этого тепла от самого хрящика по-птичьи приподнятой Сашиной грудки по натянутому животу, оставляя щекочущую таинственную струйку следа…
…Скорые помощники, божьи угодникиляк выкачают из Лександры —жиночий, дивочий,гусячий, курячий, ужиный, пташиный,котячий, собачий, свинячий, конячий, лошачий,огняный,ветряный…
Замешательство от неожиданной пробежки яичка по голому животу затихло, Саша почти не чувствовала своего тела, оно плыло вслед за яичком, за теплыми руками Воронихи. И сама Ворониха лишь смутно проступала в наклоненном над Сашей лице: морщины разгладились, и пристальные темные глаза влажно оплыли внедряемой в Сашу добротой. Девочка слышала ее, как слышала испускаемый яичком мягкий живительный ток. В эту минуту Саша забыла обо всем — о солдатах, убивших Рябко, о Герре, о его ужасающем крике.
Двенадцать ангелов,тринадцать апостоловс небес слетали,с Лександры боли снимали,с лица, головы, ушей, плечей, костей, грудей…Прилетела серая ворона.Ворона, ворона,разнеси цей лякна крутые берега,на быстрые воды,в темные яры.Там гуляй себе с боярами,танцуй, пей,черный ляк по ветру развей.Фу!
«Ворона…» — слабо шевельнулось в Саше, как какое-то открытие. «Ворона… ворона…» — повторялось благодарно к большим, забытым богом птицам, обреченным судьбой на то, чтобы развевать по ветру всякую нечисть.
Яичко медленно кружило по ней, шелковая струйка подступала к самому лицу, растапливая в Саше ее тревогу, и ей смутно начало казаться, что она слышит голос бабушки, которая просто рассказывает сказку, все это и есть сказка — то, что с ней происходит, и девочке стало совсем легко от этой мысли, от слияния бабушкиного голоса с голосом Воронихи. Две силы, так долго и несправедливо разобщенные, примирились, и лишь было жалко, что об этом никогда не узнает бабушка. А сказка меж тем повторялась и повторялась: