Избранное - Оулавюр Сигурдссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жена шевельнула мизинцем и улыбнулась.
— Глупенький, если ты думаешь, мне надоело, что ты пишешь целыми вечерами, то это не так. Мне никогда не надоест. Ради бога, сиди хоть все вечера напролет.
Я промолчал. Мне казалось, что я был очень красноречив.
Она все шевелила мизинцем в моей ладони и смотрела на мирные облака. Потом, пошевелив другими пальцами, спросила, не устал ли я.
— Нет.
— Так что же?
— Ничего, — ответил я, но в следующий миг уже говорил, что это неправда, что я — невольно, конечно, — обманывал и себя, и ее.
— Ты о чем?
Да, мне было бы легче, если бы я не обещал ей дать прочесть писанину, что лежала в ящике секретера. Все равно ничего не выходит, только бумагу перевожу, думал я. По правде говоря, надо бы сжечь эту никчемную, путаную рукопись, бросить все и поискать более полезное занятие. А то лишь зря теряю время.
— Может, радио послушаем?
— Я говорю вполне серьезно, — сказал я.
С минуту жена задумчиво смотрела на облака, но пальцы в моей ладони уже не шевелились.
— Тебе самому решать, писать или нет. Из-за меня одной бросать не надо. И не думай, показывать не обязательно. Я же не советуюсь с тобой, как вышивать.
— Писать не стоит.
— Может, и жить не стоит? — В голосе жены вновь послышалась насмешка.
Я промолчал.
— Ты сказал, что разговариваешь сам с собой. А знаешь, что я думаю? Иногда нужно говорить с самим собой. Мне почему-то кажется, тебе это на пользу.
На пользу? Торопливо разжав ладонь, я напомнил ей о хорошей погоде и о том, что мы хотели пройтись. С какой стати мы ждем?
Мы вышли на свежий воздух, только на этот раз далеко не ходили, прогуливались по соседним улицам, любовались деревьями и декоративными растениями в садах. Завидев необычный цветок, стройную рябину, кудрявую березу или молодую ель со светлой хвоей на вершине и кончиках ветвей и с темно-зеленой — у ствола, мы в тихой радости останавливались и даже отваживались заглянуть через солидные ограды, чтоб сполна вкусить это чудо. Говорили мало. Разве что обращали внимание друг друга на редкий цветов или метелочку, на то, что верхние побеги рябины вот-вот дотянутся до крыши или что березка взята, вероятно, из — Халлормстадюрского леса, а елочка с прошлого года подросла и, если ничего не случится, лет через двадцать пять станет совсем взрослым деревом. Густеют синие тени, алый вечерний свет заливает улицы и сады, наполняя волшебством столбы дыма и зажигая огнем оконные стекла. И все же красота и радости жизни лишь на время отвлекли меня от мысли о моей преступной пассивности, о нашей общей вине.
Жена остановилась у какого-то сада, оперлась на невысокую каменную ограду и какое-то время смотрела на живописные клумбы и темно-зеленые кусты. Законный владелец этого великолепия, лысый и откормленный, сняв пиджак, толкал перед собой грохочущую косилку по маленькой лужайке перед домом. Едва жена коснулась его собственности — шероховатой стены, он перестал косить, исподлобья глянул на нас и вроде бы ощетинился, но потом покатил машинку дальше.
Голова, будто телеграф, принялась вдруг отстукивать срочные депеши. Где я видел этого человека? Где слышал, как он выступал? Вспомнил: на свадьбе, на великой свадьбе у самого Сокрона. Жена, показывая на один из кустов, что-то говорила. Я отвечал неопределенно. Для меня уже не существовало ни красивых листьев, ни газонов — перед глазами был уставленный яствами стол, спиртное и бокалы, бутылки белого и красного вина, бутылки с вермутом, ликером, коньяком, виски и даже пузатые и длинные — с шампанским. Фрак сидел на нем плохо, речь была набором глупостей. А сейчас он повернул назад, случайно ступил на клумбу, злобно выругался и стрельнул в нас глазами. Кто бы мог подумать, что наше присутствие будет ему так неприятно, что он узнает меня в лицо, узнает нас обоих и весь перекосится от одного нашего вида? Разве не крылось в его взгляде мрачное недоверие: дескать, что они тут вынюхивают у садовой ограды? На что показывают?
Вздор, подумал я, нелепые выдумки! Просто этот человек устал от тяжелого трудового дня, да и в садоводстве он новичок, а прохожие зеваки его совершенно не интересуют. Хозяйка небось выгнала его на этот вот газончик — ведь соседи только что подстригли у себя траву. А может, они вчера были в гостях и поздно легли? Или его что-то разочаровало — жизнь иммигранта, надежды быстро разбогатеть, результаты местных выборов, очередной кавалер Рыцарского креста? И по правде сердится этот человек отнюдь не на Паудля Йоунссона и его жену. Что я знаю о нем? Может, он просто неважно себя чувствует? Ведь на шестом десятке подступает старость, и, даже если у вас железное здоровье, хворь дает себя знать, появляется некоторая нервозность, на душе кошки скребут, мучает ревматизм, одолевает бессонница или, наоборот, нестерпимая сонливость. А может, у него нелады с пищеварением? Или сердце пошаливает? С такими сочувственными мыслями я медленно отошел от ограды.
Радость вечера была омрачена. Взгляд этого человека не оставлял меня, недавние события явились мне будто в зеркале, проповеди покойной бабушки о христианской морали и вечности бытия переплетались с никчемной головоломкой о скоротечности человеческой жизни, о смысле ее или бессмысленности на нашем шарике, таком маленьком в просторах Вселенной. И жуткий грохот, ворвавшийся в тихий вечер, тоже не способствовал душевному равновесию. Самолеты летели с юга, на этот раз их было два. Раскатистый рев реактивных моторов стремительно приближался. Сперва это было как штормовой хрип прибойной волны, а потом — оглушительный грохот, свист и скрежет, до тех пор, пока самолеты вновь не умчались в золотистое поднебесье на запад, в сторону ледника.
— Только их сегодня и не хватало! — воскликнула жена. — Им что, приказано так низко летать?
— Кто их знает.
— Наверно, просто хвастаются. — И, уже иронизируя над пилотами иностранных держав, она добавила: — Мигом всех лошадей распугают на мысе Снайфедльснес.
— Бедняги, скучают, поди, — сказал я.
— Черт бы их побрал!
С этими словами мы отправились домой, потом пили чай на кухне, говорили об огороде, решили, если погода позволит, выбраться на выходные в Тингведлир[92]. Когда жена мыла чашки, меня вновь охватило беспокойство. Я ушел в комнату, сел за стол, взял ручку и принялся писать совсем так же, как в бытность мою журналистом. «Дело мастера боится», — говаривала покойная бабушка. Жена легла и наверняка заснула, я же еще долго и подробно расписывал сегодняшний вечер, небогатый на события, короткую прогулку молодой четы. А в голове по-прежнему вертелся вопрос: продолжать воспоминания или нет? Если бросить это занятие и сжечь рукопись, которая спрятана в нижнем ящике секретера, то жена явно подумает, что я уничтожил какой-нибудь роман и полагаю сочинить новый, получше… Как-никак все это похоже на проявление писательской неудовлетворенности и требовательности к себе. Вечером, когда мы стояли у окна и жена шевелила пальцами в моей ладони, она даже не подозревала, что их тепло напомнило мне о ее падении, внезапно воскресив в памяти образ молоденькой девушки, которая когда-то давно шевелила пальцами в моей ладони. И, наверное, она не поверила, что я потерпел поражение, сдался на полпути, сжег неоконченный труд, целью которого было распутать клубок человеческой жизни и странных ее событий, но главное — понять самого себя. Или жена понимает больше, чем я думаю? Что она сейчас сказала? А вот что: «Мне кажется, тебе это на пользу!»
На пользу?
Мне действительно лучше думается, когда передо мной лежат листы чистой бумаги, а в руке карандаш или ручка. Но это, конечно же, дурная привычка, точнее, недостаток, происходящий от работы в журнале. Когда слова обретают зримые формы, они вдруг начинают жить самостоятельной жизнью и порой могут оказаться такими же опасными для их автора, как динамит для неопытного взрывника, сеть для форели или оконное стекло для мухи. Да и вообще, оглядываться — дело далеко не безопасное, по крайней мере для жены Лота это плохо кончилось[93]. Писать мемуары на пользу старикам, несчастным, больным людям либо тем горемыкам, что коротают долгие годы в темнице. Писанина для них все равно что развлечение. Но мне, мужчине в расцвете сил, счастливому молодожену, чьи будни полны трудов, человеку, который почти перестал вскакивать ночами в кошмарном испуге, — мне подобные утехи не нужны. С какой же стати я начал ворошить события давних сороковых годов? Что вынуждает меня брать ручку и поздними вечерами освежать в памяти то, что происходило со мной и другими?
Многого я тогда не понимал, но и до сих пор, как бы я ни ломал голову, некоторые события остаются загадкой. И почему я в свое время не прислушался к голосу собственной совести? А ведь он шептал мне, что многое поставлено на карту. Однако к тому времени я уже успел приобрести скверную репутацию и прослыть преступником. Я взялся за перо, чтобы распутать клубок, чтобы спокойно оценить проступок, совершенный моей женой незадолго до вступления в брак, и решить, справедливо ли говорят о ней окружающие, называя ее одновременно фурией и заблудшей овечкой.