Избранное - Оулавюр Сигурдссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне все же стало ясно, что я бы никогда не взялся за воспоминания, которые прячу в ящике секретера, если бы у меня вдруг не заболело плечо. Я не мог забыть, что у меня целых два дня болело плечо. В голову втемяшилось, что меня побил отец. Когда я был маленьким, покойная бабушка говорила, что отец погиб за полгода до моего появления на свет, но мне казалось, она выбрала такое объяснение по просьбе моей матери либо из-за каких-то сомнительных эпизодов в жизни этого человека. В ответ на мои расспросы о его смерти она лишь вздыхала: «О, это была катастрофа». А когда я хотел узнать о его происхождении и родственниках, она переводила разговор на другую тему или, пряча глаза, упорно молчала. Покойная бабушка была правдивой женщиной и не умела притворяться, поэтому я рано понял, что история смерти моего отца покрыта мраком, и старался воздерживаться от расспросов. Примирился с тем, что он умер так же давно, как и моя мать. А все же странно, что я не мог ничего выведать ни у бабушки, ни у жителей хутора Грайнитейгюр, ни у кого другого. Об отце не напоминало ничто, не уцелело ни одной вещицы, которую бы он держал в руках, — ни складного ножа, ни книги или фотокарточки, и я так и не узнал, кто были его родители. Иногда, оставаясь один, я думал о нем, мысленно рисовал его образ, воображал себе этакого здоровенного морского волка, благородного героя, видел, как он гибнет в страшный шторм, как смотрит в глаза смерти, как спасает людей с полу затонувшего суденышка. А иногда я, наоборот, испытывал холодность к этому погибшему отцу, после которого не осталось никаких следов, кроме сочувствия в моей душе. Когда же я вырос, то заподозрил, что история моих родителей каким-то образом могла бы меня скомпрометировать, потому ее и обходят молчанием. Разное приходило мне на ум в детстве, но все же у меня никогда и в мыслях не было — ни наяву, ни во сне, — что отец мог оказаться в живых… и уж тем более не мог я предчувствовать, что однажды он кинется на меня, бледный от бешенства, и так сурово поколотит, что у меня будет два дня болеть плечо.
На пользу?
Как знать.
Выдвинув ящик секретера, я взял верхнюю страницу и прочел последние слова, написанные несколько месяцев назад: «Сквозь грохот этого первого утра оккупации я услышал птичий крик, но он не доставил мне радости. То чувство в моей груди, которое я сравнивал с часовым механизмом, бесследно исчезло. Осталось безмолвие. Остались лишь пустота и безмолвие».
Я вспоминал весну 1940 года, и вновь меня обуревали сомнения: как быть — продолжить, пойти на попятный или пуститься во весь опор вперед, работать над рукописью или оставить ее незаконченной? Если перебирать события прошлого, припоминать давно ушедших людей, мне обязательно придется затронуть и весьма важный период — военные годы, когда тот маятник в груди, который отсчитывал для меня ход времени и существование которого я объяснить не мог, впал в оцепенение, остановился, как бабушкины часы — подарок Женского союза Дьюпифьёрдюра. Мне часто кажется, что годы войны миновали как сон, я будто стремительно пронесся по незнакомой, причудливо изменчивой местности. Луна выглядывала из-за облаков, а иногда сверкал холодный проблеск молнии, вызывая раскаты грома и выхватывая из темноты скалы с привидениями и эльфами, таинственные норы, Омуты Утопленников, Скалы Висельников — словом, все атрибуты народных саг и преданий. Когда я поздними вечерами размышлял о том времени, о привидениях и колдунах, о событиях, происходящих здесь, на краю света, мне становилось ясно, что одаренные люди, например писатели и историки, почерпнут отсюда богатый материал, которого хватит на множество книг. А я — возьмись я продолжать спрятанную в секретере рукопись — смог бы восстановить по памяти лишь обрывки событий и туманные образы тех времен. Я бы вытащил рыбешку вместо кита, описал беспорядочные эпизоды моей жизни, гораздо более мелкие, чем те, которые настоящий писатель использовал бы просто для связи. Да, плохо быть чем-то вроде забавных часов военных времен — подарка Женского союза. Жалкое это занятие — искать в кузнице угасшие искры, прислушиваться к затихшему шуму. И если бы я не смотрел в будущее с надеждой…
Не закончив этой мысли, я подумал, что если твердить одно и то же, повторять старые вопросы, то я так и не сдвинусь с места. Я снова вынул рукопись из ящика, заглянул в нее, и снова воспоминания захлестнули меня. Туманные образы понемногу прояснились. Вот Вальтоур усаживает меня за работу, Эйнар Пьетюрссон — он же Сокрон из Рейкьявика — зовет на свадьбу, Финнбойи Ингоульфссон так жутко улыбается, что мороз пробегает по коже.
Я посмотрел на часы и встряхнул головой. Тихая светлая ночь середины лета, скоро рассвет. Небо над спящим городом начинает розоветь. Если бы не завтрашний рабочий день, я бы немного прошелся по пустынным улицам и послушал дроздиную заутреню в росистых садах. Но вставать надо рано, поэтому я собрал бумаги, решительно запер секретер и лег спать. Не знаю, почему так вышло, но я вдруг почувствовал, что должен писать дальше и, заглядывая в самого себя и других, терпеть до конца.
2Столовая хозяйки Рагнхейдюр славилась двумя играми, в которых далеко не всем посетителям заведения удавалось добиться успеха. Это были две почти одинаковые коробочки длиной с ладонь и поглубже обыкновенного пенала. Вместо крышки вставлено стекло. В одной каталось несколько блестящих дробинок — кажется, девять, — и поле было перегорожено так, что требовалась немалая ловкость, чтобы закатить дробинки на места. Другую коробочку населяли три оловянные мыши размером чуть крупнее паука и сказочный жестяной кот, воинственно притаившийся в углу — не то привинченный, не то посаженный на клей. Предполагалось, что мыши должны прятаться в убежище — запутанной норе с узкими дверцами, похожими на опрокинутый наперсток. Однако безногие мыши знай себе шныряли на крохотных колесиках по полю и, казалось, своей норы боялись не меньше, чем кота. Посетители считали, что и с мышами не так-то просто управиться, а с дробинками и того сложнее.
Однажды, в июньское воскресенье 1940 года, я сильно опоздал на обед, и хозяйка, не сдержавшись, сказала, что примет меры, если я и впредь буду красть у нее время по выходным.
Уж не знаю, какие меры были у нее на уме, но я все же, стараясь загладить вину, объяснил, что задержался на кладбище.
— О-о… — Она сделала большие глаза. — Зачем ты ходил туда?
Я сказал, что особенных дел у меня там не было, просто хотелось прогуляться в тени деревьев и полюбоваться цветами среди древних могильных плит.
— Может быть, Богге тоже хочется пройтись по свежему воздуху, — заметила хозяйка. — А тебе и дела нет, что мы здесь надрываемся. Ой, да уже второй час!
Я еще раз попросил ее не сердиться, ведь я никогда раньше не бродил по кладбищу и сегодня вправду немного увлекся. Там столько зелени, и памятники знаменитостям не скоро обойдешь.
— Ну и что из этого? — Хозяйка сделала вид, что не слышит моих извинений, и обиженно, не глядя на меня, расправила скатерть. Щеки у нее раскраснелись, а лицо полностью утратило то божественно-спокойное выражение, которое шло ей не меньше, чем белоснежный фартук. — Все работай и работай на вас, — раздраженно продолжала она, качая седой головой. — Ну вот, теперь еще и котлеты подогревать!
Я смиренно попросил ее не делать этого и подать их холодными. А также поспешил сообщить, что принес деньги, и извинился за то, что уже который день начисто забываю уплатить за текущий месяц.
— В расчетах, дорогой Паудль, ты пунктуален, но я не о том, — сказала она немного мягче, — а обо всей этой кутерьме, которая стоит нам нервов и здоровья. Незачем биться головой об стену: жизнь есть жизнь, и никуда от нее не денешься. Котлеты и соус, Паудль, я бы, конечно, разогрела, но каша и так сойдет, хоть и подостыла маленько. Она с ревенем.
Часы мерно тикали на резной полке, на кухне гремели тарелки, чашки, ножи, вилки и ложки, из крана лилась вода, Богга напевала. Последние посетители уже разошлись, остался только некий Гвюдлёйгюр Гвюдмюндссон. Это был красивый бойкий юноша моего возраста, курчавый и загорелый, большой говорун и любитель пооткровенничать. Звали его просто Гулли. Уютно устроившись в углу, в протертом кресле у круглого курительного столика, он читал «Светоч» и время от времени подливал себе кофе. Когда я вошел, он кивнул мне, а едва Рагнхейдюр принялась корить меня за опоздание, быстро поднял голову, но встревать не стал, только подмигнул мне, когда хозяйка заспешила на кухню. В ожидании обеда я исподволь рассматривал Гулли, слушал тиканье часов и пение Богги. Он был помолвлен с одной молодой девушкой и даже носил кольцо. Вчера вечером мы вышли отсюда вместе, и он почему-то стал говорить мне, что ему нужно заскочить на Баункастрайти и купить там кое-что необходимое. Я спросил, что же ему так необходимо, и он сказал об этом столь же просто и небрежно, словно речь шла о спичках или билетах в кино, а я буквально онемел. Я знал об этом товаре, к примеру читал о нем в какой-то переводной научно-популярной книге — кажется, ее написал некто ван де Велде, — и все же откровенность, я бы даже сказал, бесстыдство попутчика ошеломило меня. Вдобавок я совершенно не ожидал, что подобным товаром торгуют в определенном месте на Баункастрайти. Я вспомнил покойную бабушку, разные христианские заповеди и правила, но мое молчание не смутило Гулли, наоборот, он уже уверял меня, что человек он бедный и не имеет возможности создать семью еще года два-три по крайней мере. «И да не будем воздержанна, — сказал он без стеснения, — мы же не старики!» Он считал бессмысленным покупать этот столь необходимый ему товар в розницу, ведь оптовая цена куда ниже. И вообще стоило бы закупить этот товар на валюту, а потом перепродать на досуге и таким манером стать на ноги. «И как это я раньше не додумался!» — воскликнул он. Когда мы прощались вчера вечером, он был убежден, что заработает кучу денег, если сумеет достать валюту.