Семья Мускат - Исаак Башевис-Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эй ты, жид, не наступай мне на пятки!
— Не видишь, он в штаны наложил.
Аса-Гешл еле сдержался. У солдата, шедшего справа от него, были огромные кулаки, и он явно нарывался на драку. Он постоянно поправлял Асу-Гешла, когда тот говорил по-русски, твердил, что в ногу он идти не умеет, носить винтовку — тоже. Он все время просовывал руку Асе-Гешлу под ремень — болтается, дескать, или же отпускал шуточки насчет книги, которую Аса-Гешл носил в ранце. По какой-то неизвестной причине этот крестьянский парень из деревни под Владовом стал его врагом. Его маленькие, водянистые глазки, приплюснутый нос с широкими ноздрями, длинные, как у лошади, выступающие вперед зубы — все дышало лютой ненавистью к Асе-Гешлу. У Асы-Гешла не оставалось ни малейших сомнений: окажись этот парень наедине с ним где-нибудь в лесу, и он бы, не колеблясь, его пристрелил. Но почему? Что он сделал ему плохого? Чем досадили ему евреи, что он проклинает их на все лады? Если ненависть хорошей быть не может, почему тогда ее создал Бог? Ах, к чему все эти мысли! Бог держит Свои тайны в секрете, и раскрыть их не дано никому. Вопрос в другом — что делать? Бороться за свою жизнь? Служить царю? Дезертировать? Зачем ему, Асе-Гешлу, понадобилось завоевывать Венгрию?
Дивизия остановилась в Саноке, откуда ее должны были перебросить в Бялогрод, на фронт. В городке царила суматоха. Одни солдаты скупали все, что было в магазинах; другие занялись грабежом. Владельцы домов выставляли за дверь бочки с водой, чтобы солдаты могли напиться, не входя в дом. Асе-Гешлу попался на глаза казак, который разгуливал по городу в длиннополом лапсердаке раввина. На рыночной площади шла бойкая торговля награбленным добром, домашней утварью. И среди всего этого безумия евреи готовы были перекусить друг другу глотки. Хасиды белзского раввина никак не могли найти общий язык с бобовскими. Габай требовал осудить местного резника. В доме же учения ничего не менялось: юноши с пейсами и в раввинских одеяниях нараспев бубнили свои уроки. Молодые люди прятались на чердаках и в чуланах в страхе, что русские заставят их на себя работать. За городом копали траншеи, закапывали отбросы и трупы лошадей. Тяжелораненых поместили в городскую больницу; солдат с ранениями более легкими отправляли в санитарных поездах в Россию. Возникла угроза тифа, зафиксированы были даже несколько случаев холеры, и власти освободили казарму, где проводилась дезинфекция местного населения. Правоверных евреев заставляли сбривать бороды и пейсы, евреек — стричься наголо. Сразу же возникли «посредники»; за взятку они раздобывали фальшивые свидетельства о дезинфекции для тех евреев, кто не желал идти на все эти унижения.
За это время пришли три письма от Адасы. Конверты были вскрыты, а затем снова заклеены оберточной бумагой; отдельные строки вычеркнуты цензором. Аса-Гешл никак не мог взять в толк, что такого крамольного могла написать Адаса. Только теперь, держа в руках исписанные листочки бумаги, он вдруг осознал, как нестерпимо ему ее не хватает. Он не читал письма подряд, а пробегал глазами лишь отдельные предложения. Писала Адаса и на полях, и между строк.
В письме, где говорилось о похоронах матери и о своей болезни, Адаса называла его ласковыми именами, писала о том, что, кроме них двоих, не понял бы больше никто. Аса-Гешл читал и перечитывал ее письма и чувствовал, как бледнеет, как его охватывает желание, и ему вспомнились почему-то дома терпимости на Львовском тракте, крестьянские девушки, которых ничего не стоило купить за полбуханки хлеба, упаковку табака, фунт сахара. Солдаты из Билгорая, Замосця и Шебрешина целыми днями рассказывали друг другу о женщинах, с которыми развлекались, о своих любовных похождениях в домах, амбарах, на чердаках и даже в поле. И женщины эти были не только местные крестьянки, но и еврейские девушки и замужние женщины — их мужья ушли на войну, и вели они себя, как последние шлюхи.
Полк уже довольно давно стоял под Бялогродом, в предгорье Карпат, однако приказа двигаться дальше до сих пор не было. Войска рассредоточились по окрестным деревням, отбирая у крестьян кур, яйца и даже телят. Солдаты-евреи занялись коммерцией. Несмотря на строгий приказ не употреблять спиртное, не проходило и дня, чтобы офицеры не напивались у себя в клубах. У Асы-Гешла образовалась масса свободного времени. В брошенном еврейском доме он обнаружил шкаф с альбомами, которые он видел у Адасы. На страницах с золотым обрезом были стихи на польском и на немецком, цитаты из Гете, Шиллера, Гейне и Гофмансталя. Здесь же лежал чей-то дневник. Отыскалось среди книг и полное издание Талмуда в кожаном переплете.
Аса-Гешл лег на распоротый штыками диван и закрыл глаза. (Когда он закрывал глаза, он переставал быть солдатом.) Солнце било в лицо, сквозь веки пробивалось какое-то красное марево. До его слуха доносилась фантастическая смесь звуков: колесный скрежет, пушечные выстрелы, собачий лай, девичий смех. В животе урчало: он так и не привык к русской кислой капусте. Когда-то он был ипохондриком; в молодости он считал, что умрет в день своей бар-мицвы. Потом он убедил себя, что конец наступит в день свадьбы. Аса-Гешл все время боялся, нет ли у него туберкулеза или катара желудка, не ослепнет ли он. Теперь же, когда фронт, где люди умирали, как мухи, был близок, всю мнительность как рукой сняло. Душа его была спокойна, она избавилась от страха смерти. Его мысли заняты были Адасой и всевозможными сексуальными фантазиями. Он вообразил себя махараджей, у которого восемнадцать жен, прелестных женщин из Индии, Персии, Аравии, Египта — и среди них несколько евреек, писаных красавиц. Адаса была царицей гарема. Каждая жена приводила ему свою служанку, темнокожую, черноглазую рабыню, и он был милостив с ней, клал ей голову на колени. Адаса воспылала ревностью, однако он заверил ее, что любит только ее одну, и если и спит с остальными, то лишь потому, что таков обычай в его стране.
Он вдруг ощутил чей-то укус и открыл глаза. Все усилия офицеров поддерживать в войсках чистоту оказались тщетными; вши завелись повсюду.
4Наконец пришел приказ выступать — но в направлении прямо противоположном. Мощная группировка, состоявшая из немецких и австрийских войск под началом фельдмаршала Макензена, обрушилась на русских вблизи Дунайца и прорвалась к реке Сан. Отступление превратилось в бегство. Бросали все — артиллерию, продовольственные запасы, амуницию. Противник обошел русских с флангов, и пошли слухи, что армия разгромлена и в плен сдаются сотнями тысяч. Аса-Гешл очень надеялся тоже попасть в плен, но ему не повезло. Его дивизия в окружение не попала. Он прошел пешком огромное расстояние, минуя Пжемысл, Ярослав, Билгорай, Замосць. Он снова попал в Малый Тересполь. Боли в ногах и спине, рези в желудке он больше не чувствовал. Как бывает, когда у тебя сильный жар, день незаметно сменялся ночью, а ночь — днем. Все страхи, тревожные мысли о будущем прекратились. Похоть и умственная деятельность сошли на нет. На него обрушивались ливни, в лицо хлестал ветер, над ним рвались снаряды — а ему было все равно. Даже желание отдохнуть и выспаться он почти совсем не ощущал. Оставалось только одно — искреннее изумление: «Неужели это я? Неужели это Аса-Гешл? Неужели мне и в самом деле хватило сил пройти через все это? Неужели я так вынослив? Неужели я — внук реб Дана Каценелленбогена, сын своей матери, муж Аделе, возлюбленный Адасы?» Где-то в поле он вместе с остальными солдатами поставил винтовку в козлы и растянулся на земле. Он лежал на вытоптанном пшеничном поле и смотрел в одну точку. Кровавая луна, разрезав облако надвое, повисла в небе. Над находившейся неподалеку рекой поднимался туман. Кто-то разжег костер, и из пламени летели искры. «Кто я? О чем думаю?» Но чем дольше он копался в себе, тем невнятнее, запутаннее становились его мысли. Все сплелось в тугой узел: тяжесть его тела, влажность земли, стоны солдат. По лбу пополз червь. Он раздавил его. Брезгливость он утратил уже давно. Кого родила Аделе? Мальчика или девочку? Ему вдруг показалось, что он точно знает — девочку. Но и эта мысль ничуть не досадила ему. В конце концов, какая разница? И он вновь впал в прострацию. Ни мыслей, ни чувств. Как камень.
Глава восьмая
В середине лета русские покидали Варшаву. По Пражскому мосту, уже заминированному, бесконечным потоком шли подводы и грузовики, урчащие моторами. Офицерские жены и государственные чиновники вывозили с собой в Россию обстановку своих квартир: стулья, пианино, диваны, зеркала и даже кадки с пальмами. Денщики, смачно ругаясь, изо всех сил хлестали лошадей. Мост был слишком узок, и очень скоро на нем образовался затор из трамваев, велосипедов, подвод с сидящими на них бездомными евреями, солдат в полном обмундировании. В казармах солдаты распродавали сапоги, военную форму, белье, муку, крупу, жиры. Покупатели даже не пытались скрыть, что товар выносят незаконный. В полиции царила паника; полицейских забирали в армию. Вместо них была сформирована гражданская милиция — горожане с повязками на рукаве и резиновыми дубинками вместо шашек. Были среди милиционеров и молодые люди, говорившие на идише; варшавские евреи сочли это хорошим знаком. В последний день эвакуации дворники ходили по домам и предупреждали жильцов, чтобы они держали окна закрытыми — под мосты подложен динамит. Пессимисты предсказывали, что напоследок русские устроят погром, подожгут город и начнут грабить магазины. Прошел слух, что в канализации — взрывчатка. Но, судя по всему, прощаться с городом навсегда русские не собирались. Полицейские и солдаты говорили одно и то же: «Ничего, мы еще вернемся».