Пушкин - Юрий Тынянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кошанский понравился министру щегольством – и был назначен, к неудовольствию его, не директором, но замещающим должность. Кроме того, в правлении должны были заседать еще Куницын и недавно назначенный надзиратель Фролов. Последнее уязвило Кошанского сверх меры. Как было в литературе, где его уважали, но не печатали, так ныне и по службе: не директор, но замещающий, то есть черт знает что такое. Он гордо прошелся по залу, благосклонно ответил на поклоны, но через неделю запил горькую.
Куницын нашел его в жалком положении.
– Чту в тебе заслуги, – прохрипел Кошанский, глядя на него мутными глазами, – признаю тебя равноначальствующим, но что за фигура сей Фролов? И даже фигурою не назову его, но фи#-гу-рою!
Последнее имело свой смысл, ибо Фролов, бывший военный, часто употреблял слово фигура , произнося его на особый лад.
Так лицей остался без директора, и каждый был предоставлен самому себе. Новая фи#гура появилась в нем и заняла общее воображение: Фролов.
Надзиратель классов и нравственности, он появился в лицее, только что сняв военную форму, прошелся грудью вперед и тотчас же распек дядьку Леонтия Кемерского, известного ему, по-видимому, заранее: он потакал лицейским слабостям.
Вытаращив глаза, он стал наступать на него, повторяя:
– Этта што? Этта што?
Леонтия он выгнал бы, если бы не заступился Кошанский. Зато по его требованию был тотчас введен новый дядька: Сазонов Константин, молодой, почти еще мальчишка, с глазами белесыми и блуждающими, большими руками и угрюмый. Перед Фроловым он тянулся настолько, что тот, проходя, тихонько говорил ему:
– Вольно!
Тотчас он ввел военные порядки: утром Сазонов Константин звонил усердно троекратно в колоколец, затем появлялся сам полковник (он был артиллерии подполковник, но Сазонов и все другие дядьки звали его полковником), строих всех в три ряда и, командуя:
– С богом! – вел на молитву, где строго наблюдал строй и шеренгу.
Вообще он сразу проявил деятельность. Сбитень был отменен, появился чай и булки. За обедом – кислый квас.
– В армии и корпусах повсеместно принято, – прохрипел он эконому, и тот не посмел возражать.
Ранее они свободно ходили в свои комнаты, занимались там чем хотели – Фролов стал пускать туда только по билетам, выдаваемым им самим; за своею подписью.
Подпись его была подписью воина – черна и кругла. Всему он предпочитал военную службу и кадетов ставил в пример.
– У нас в корпусе, – говаривал он, – строй! Здесь – одна поверхность.
Он сожалел и презирал лицейские вольности.
Газеты и реляции Сазонов приносил ему на прочтение, и все излишнее полковник удалял ножницами.
– Магомет недаром говорил, – хрипел он, – лишнее удали.
Он охотно ссылался на Магомета и Алкоран.
Уступая светскому направлению обучения, он при случае затевал разговоры с воспитанниками. Фролов любил Руссо. Так, он сказал Кюхельбекеру:
– Эмилия его бесподобна. Эту Эмилию у нас в корпусе наизусть знали.
Эмилией звал он Эмиля, принимая героя за героиню.
Фролов был строг к дядькам. Они, по его мнению, все потеряли дисциплину. Он выгнал одного из Матвеев, и теперь Александру прислуживал Сазонов Константин. С белесым взглядом, длинными руками, он был вечно погружен в задумчивость. Иногда он улыбался по-детски. По утрам он обычно ходил сонный.
– Константин – человек верный, – говорил Фролов, – недалек, да верен.
Фролов мечтал о верховой езде.
– Конный строй! – говорил он задумчиво. – Манеж недалеко, удивляюсь, почему бы не ввести: развязность и осанку дает только конный строй.
И вскоре он завел верховую езду. Они ездили в манеже. Александром, Вальховским, Броглио он был доволен:
– Над лукою склоняются, коня не боятся, и конь их понимает.
О Горчакове он отзывался с легким презрением:
– Езда хороша, но дамская. Стремя на носке.
Кюхля, который с превеликим трудом раздобыл себе шпоры, вызывал его негодование:
– Пророк разрешит: конь ли его боится, он ли коня?
6
Теперь на Розовом Поле они не слушали Чирикова.
Боролись, да так отважно и дерзко, что Чириков удалялся в беседку и, махнув на все рукою, набрасывал строфы поэмы, которою был занят всецело. Но шума не было: они пыхтели, падали, ворочались, извивались змеею – пока один из них, торжествуя, не попирал коленом падшего противника. Тогда общий шум начинался. Александр ввязывался в борьбу с любым противником, но часто несчастливо. Броглио был силен, руки у него были стальные. Однажды он предложил Александру бороться. Тот не отказался, но сразу был схвачен в объятия, лишен возможности двинуть рукою – и побежден. Он побледнел, был в бешенстве, но больше с ним не боролся. Он стыдился своего роста: меньше Броглио, Малиновского, Данзаса, и завидовал им.
Кромовский был еще меньше. Однажды Комовский боролся с Броглио. Они клубком катались по лугу. Все дело было в том, чтобы высвободить правую руку, – рукою можно было схватить противника за шею, отвести его руку, неожиданно разомкнуть объятия и вскочить на ноги. Маленький, тщедушный Комовский угрем вился в сильных руках, и вдруг, неожиданно силач Сильвер выпустил Комовского из рук, и все опомниться не успели, как тот уже сидел на нем верхом.
Александр крикнул:
– Браво!
Он любил в этот миг Комовского, хитрого, маленького, верткого, столь ничтожного, что Яковлев, изображавший в лицах двести нумеров, никогда не изображал его.
Зато Александр любил фехтовать. Проволочные маски, рапиры, тяжелые перчатки – здесь Броглио мог и не устоять. Он был силен, высок, широкоплеч, но неподвижен и отступал перед комариным жалом Александровой рапиры.
Вальвиль, старый француз с крашеными усиками, был в восторге от Александра.
– En tierce, couvrez-vous! [83]
– Marchez! [84]
– En quarte! [85]
Рапиры сгибались, звенели, хлопали, каблуки топали. У Александра не хватало терпенья ждать выпада, и Вальвиль его останавливал.
Броглио бывал побежден.
– Дьявол тоже небольшого роста, господа, – говорил довольный Вальвиль, – тут рост не имеет значения. Почему Пушкин хорошо фехтует? – спрашивал он. – Никто не знает? Тогда я объясню: он бьется всерьез, как в настоящей дуэли. Однажды, когда я в году семьдесят девятом был вызван…
Фролов посещал занятия Вальвиля. Воодушевляясь, он хрипел тихо:
– Не туда! Права!
Пушкин неожиданно завоевал его расположение.
– Напорист, увертлив, неожидан и быстр, – говорил он о нем с уважением.
Узнав, что Пушкин – поэт, и в самом насмешливом роде, он помрачнел, а потом, однако, приободрясь, с важностью сказал:
– Пускай смеется, но только вне стен лицея. Державин был хват, рубака, и ежели бы не стал министром, то, верно, был бы генерал. А писал в насмешливом роде. Теперь, слышно, в отставке и, конечно, к службе более неспособен. А у Пушкина большая ловкость: выпад хорош. Есть у него в выпаде это чертовское стремление, воображение.
И это же воображение делало Александра предпоследним в танцах. Последним считался Кюхельбекер. Танцам их обучал теперь толстый старичок Гюар, который не находил в них развязности, нужной для движения. Кюхельбекер не держал такта, махал руками, при команде долго колебался то вправо, то влево и проч. Он был старателен, но от этого было не легче: возбуждал смех товарищей и расстраивал фигуры. Гюар просил уволить Кюхельбекера от танцев.
– Как бывают немые, – говорил он, – которых должно освобождать от пения, так бывают немые и в танцах. Кюхельбекер – такой немой.
Но и Александр, смеявшийся над Кюхлей, был не лучше: наблюдая прыжки своего друга, он так был этим занят, что, не слушая команды старичка, несся вперед.
7
Интерес, возбужденный Фроловым, льстил ему. Целыми днями, дежуря в лицее, он курил длинный чубук и выпускал облака дыма.
– Сазонов, кремня! – кричал он.
А когда Сазонов не откликался, он кричал ему:
– Эй ты, фи#гура!
Важная черта: и полковник и ставленник его, дядька Сазонов, пропадали по ночам, но утром являлись всегда перед звонком. Иногда по утрам полковник был хмур и хрипел, как удавленный, иногда же был благосклонен. Тайна полковника скоро объяснилась: однажды он распекал дядьку Матвея, утратившего дисциплину, заложил палец за жилет, и вдруг засаленные карты посыпались. Полковник был игрок. Побагровев, он приказал Сазонову собрать карты, сунул их в карман и, круто повернувшись, исчез. Сазонов был всегда трезв и скучен: взгляд его был бесстрастен. Он редко оживлялся. Однажды движения его были особенно медленны, взгляд неподвижен, он долго стоял перед Александром, не слыша вопроса, и Александр заметил, что руки его дрожали. Увидев удивление Александра, он улыбнулся ему своей детской улыбкой.
Фролов забавлял Александра своей армейской хрипотой, частыми упоминаниями Алкорана и Эмилии. Памятуя опасную насмешливость Пушкина, Фролов смотрел сквозь пальцы на важные упущения: незастегнутые пуговицы, частые утери носовых платков, прогулки в непоказанное время и проч. Впрочем, хрипун был в самом деле добродушен. С Вальховским он вел разговоры военные: