Пушкин - Юрий Тынянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Из наук ваших пригодится вам одна математика – для прицела. Я сам математиком был прежде.
По всему было видно, что статское их обучение считал он временным.
Иногда, собрав вокруг себя тех, кто поплоше: Мясоедова, Тыркова, Костенского, он рассказывал им о Наполеоне:
– …И вот, сударь, получаю известие: авангард виднеется. Я командую, и что же? Оказалось, наши же. Ошибка! Прискорбно, но, как говорит Алкоран, – человек невольно может ошибиться.
Ненавидевший Фролова Чириков говорил о нем, что он бежал из своего именьица Лонки, под Смоленском, при первых слухах о появлении Наполеона и в чем был.
Фролов был артиллерист, и в этом была причина неожиданного его появления в лицее: сумев понравиться генералу Аракчееву, он был определен в лицей как воспитатель.
8
Всегда строгий, озабоченный, хмурый Малиновский исчез, оставив долгую память, – Вальховский, Малиновский, Матюшкин, Пущин осиротели. Кошанский, важный щеголь, был в белой горячке. Ждали его месяц, другой, а однажды явился заменять его человек толстый, медлительный, ничем на него не похожий, – Галич.
Они с нетерпением ждали его первой лекции. Они привыкли к недоверчивым взглядам Кошанского, к тому, как он постукивал пальцем по кафедре, выжидая тишины, к его коварным вопросам и смеху, к вытью и шипенью – чтению стихов. Они приготовились ко всему.
Новый профессор медленно и удобно уселся в кресла, посмотрел сквозь очки без подозрительности и развернул, не торопясь, учебник Кошанского. Кошанский старался всегда поспевать за курсом и сообразоваться с программою. Новый профессор заглянул в учебник, долго, не обращая внимания на своих слушателей, глядел, потом вдруг усмехнулся и захлопнул учебник. Он отложил его в сторону, и более об учебнике речи не было.
Все так же, не торопясь, он попросил кого-либо прочесть другую книгу, которую привез с собою случайно. Это была драма Коцебу. Яковлев прочел первую сцену. Профессор остановил его и, так же не торопясь, спросил:
– Чем дурна эта сцена?
И они поняли, что он добр, ленив, лукав, не добивается быстрых успехов, директорского места и даже не многого от них ожидает. Начались споры о Коцебу.
Александр с удивлением смотрел на нового профессора: у Галича был вкус.
А потом профессор развернул истрепанную книжку, которую они узнали: это был Корнелий Непот, которого читал им Кошанский. Кошанский восхищался каждою его фразою и поэтому не успевал переводить.
– Потреплем старика, – сказал новый профессор.
С первой же встречи они его полюбили.
9
Строгости Фролова противоречили собственным его наклонностям и привычкам: армейские повадки его и некоторую придирчивость они научились обходить, и теперь никто не мешал им. Они гуляли со своими родителями во время свиданий, не так, как при Мартине, когда свидания были истинно тюремные.
Сергей Львович и Надежда Осиповна в Москву не вернулись – открылось место в Варшаве, и Сергей Львович собрался туда. И путешествие, и отдаленность от столицы, его не оценившей, и самая Варшава со множеством прекрасных полек – все удовлетворяло Сергея Львовича в новом назначении. Он был занят приятною мыслью: хотя чином его не повысили, но назначение в отдаленный край, что ни говори, было если не почетное, то привлекательное. Впрочем, он нимало не торопился выезжать на окраину и не без удовольствия и пользы употреблял полученные им подъемные деньги.
Он стал заметно реже писать сыну. Итак, на свиданья к Александру никто не ездил. Они украдкой гуляли теперь по парку в непоказанное время. Заходили тайком в кондитерскую, и Горчаков говорил беспечно:
– Какую мы ведем рассеянную жизнь!
Они подружились. Горчаков умел говорить обо всем легко, все сразу понимал и ничему не удивлялся. Честолюбие Горчакова было ничем не ограниченное; он любил славу и легко шел к ней. Все профессоры, даже угрюмый Кайданов, были уверены в блистательной его судьбе. Он с удовольствием теперь слушал стихи Пушкина и делал иногда замечания, довольно дельные. Он знал безошибочно, кому то или иное стихотворение понравится и почему оно будет иметь успех. Горчаков, столь блистательный, не ко многим снисходил, был вообще равнодушен, и расположение, которое он стал выказывать поэту, было лестно.
Времени было много: они не подвигались далее в изучении наук. Предстоял публичный экзамен. Торжественный экзамен хотел еще устроить покойный Малиновский. Ныне, при всеобщем разброде, предстоящий экзамен был единственною уздою и угрозою, способною сдержать лицейские страсти.
– Наипаче нужно опасаться полного их рассеяния, – говорил Кайданов, – а науки подождут.
10
Его адская поэма о монахе была почти окончена. Она была в самом бесовском насмешливом роде: шалости чертей, соблазняющих монахов, белая юбка, прельщающая монаха, монах, летящий на черте верхом. Он рисовал на листах старушечью, обезьянью голову в повязке: Вольтера. Это было достойно его «Девственницы». Фернейский старик, крикун, славными стихами навеки лишивший невинности Орлеанскую деву, и мощные кабацкие звуки Баркова, из отцовского тайника, вспоминались ему. Он бы охотно, между строк, нарисовал бы и Баркова и Вильона, да портреты кабацких висельников были ему неизвестны. Он воображал Баркова высоким детиною с крепкими кулаками.
Пример Василья Львовича его околдовал: он вспоминал дядин хохот, шипенье и свист, истинно бесовские. Да, и он был рожден для тайной славы, подспудного чтения, и его поэмы будут хранить потайные шкапы. Опасная, двусмысленная слава прельщала его.
Он мог предаваться полной свободе: его поэма никогда, он был в этом уверен, не увидит печати. Он помнил картины, висевшие в квартире Дмитриева: неподвижные улыбки, косые масленые взгляды, полусвет, полутень, белые юбки в черной масленой мгле. Мутные поэмы Оссиана, которые не сделались ясными даже в переводе Парни, нравились ему: пещеры, молнии, седые волны.
Жуковский прославил победы двенадцатого года и себя самого поэмою небывалою, в новом роде: «Певец во стане русских воинов». Она по резким чертам напоминала Державина, по живописи – балладу, а по музыке, по стихам своим – модную песню. Звуки ее запоминались против воли, и все вдруг начали слагать стихи на эту стать. Батюшков, вслед за дядюшкой Васильем Львовичем, осмеял седого Шишкова и его «Беседу» стихами, которые повторяли славного «Певца» Жуковского. Поэма его, в шуточном роде, называлась «Певец во стане варягороссов». Это была как бы легкая насмешка не только над шишковским желтым домом, но и над самою певучею поэмою.
Стоило прочесть только первые четыре знаменитые стиха славной поэмы:
Огни между шатрами.
На поле бранном тишина.
Друзья, здесь светит нам луна,
Здесь свод небес над нами, –
и тотчас рифмы сами лезли. Это было как бы новое колдовство.
Сам певец не мог противостоять музыке своих стихов. Он написал на ту же стать «Певец в Кремле», а вслед за тем «Тульскую балладу», на свадьбу своей прекрасной племянницы:
В трактире тульском тишина,
И на столе уж свечки…
У них в лицее стала ходить песнь о Гауеншилде:
В лицейском зале тишина –
Диковинка меж нами, –
Друзья, к нам лезет сатана
С лакрицей за зубами.
Даже Кошанский, в белой горячке, бормотал неотвязные строки. Никому не ведомые поэты сочиняли на эту стать теперь тьмочисленных «Певцов», прославляя тех героев, коих не успел прославить Жуковский. Таково было оглушительное торжество новой, певучей поэзии.
Стихи привязались к нему, две первые строки мучили его. Слава Жуковского, громкая и чистая, благодаря этим двум строкам да еще «Певцу варягороссов» вдруг стала как бы слишком громка, немного смешна.
Какое-то беспокойство не давало ему спать по ночам; кровь стучала в виски, преувеличенные, дерзкие, буйные стихи снились ему. Он написал своего «Певца» в неделю. Его певец был детина высокий, скуластый, с крепкими кулаками. Содом творился в монастыре, превращенном в кабак. Любовь и драка были в этой поэме истинно конские. Пощады не было никому, даже седой игуменье. Он был теперь поэт вполне отверженный. Девственное творение Жуковского, если его прочесть после этих исполненных отвратительной силы стихов, показалось бы чудовищным. Он никому не прочел своей поэмы и, спрятав под матрас, с бьющимся сердцем иногда проверял: не исчезла ли.
Он заболел. Горячка мешалась у него с горячкою поэтической. Он лежал в лазарете с голыми стенками, и лицейский доктор Пешель лечил его. Доктор Пешель шутил и лечил наугад. При взгляде на больного лицо его омрачалось. Он долго смотрел на него с видом озадаченным и быстро прописывал из казенной аптеки лекарства, которые не могли никому повредить: девичью и бабью кожу, лакрицу и лавровишневые капли. Громким голосом он отдавал приказание дядьке Сазонову, который говорил: «Слушаю-с!» – но потом все забывал. У доктора Пешеля были свои дела и заботы: вечером втыкал он цветок в петлицу и, лихо избочась на извозчичьих дрожках, скакал в Петербург. Все знали, что доктор – жрец Вакха и Венеры и скачет в Петербург к лихим красоткам.