Другая сторона светила: Необычная любовь выдающихся людей. Российское созвездие - Лев Самуилович Клейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Д. А. Дьяков. С акварели неизвестного художника (1840 годы)
Друзьями студенческих лет в Петербурге были князь Дмитрий Александрович Оболенский и Константин Иславин «незаконный» меньшой сын приятеля отца. Оболенский был старше Толстого на шесть лет, служил стряпчим по уголовным делам в Казани, где и познакомился с Толстым в 1844 г. Толстой характеризует его как человека светского и добродушного. Иславина Толстой узнал уже в Петербурге. «Любовь моя к И[славину] испортила для меня целые 5 м[есяцев] жизни в Петербурге]. Хотя и бессознательно, я ни о чем др[угом] не заботился, как о том, чтобы понравиться ему» (Дневник, та же запись 29 ноября 1851 г.). Впоследствии в «Воспоминаниях» Толстой называл Иславина «очень внешне при влекательным, но глубоко безнравственным человеком», который предстал соблазнителем его брата Дмитрия, а в письме к брату Сергею в 1852 г. Лев Толстой писал: «Костинька, всю жизнь пресмыкаясь в разных обществах, посвятил себя и не знает больше удовольствия, как поймать какого-нибудь неопытного провинциала и, под предлогом руководить его, сбить его совсем с толку… Я говорю это по опыту» (Гусев 1954: 257). Стало быть, внешняя привлекательность и обаяние заслоняли безнравственность.
Готье назван в этом списке последним. Это был Владимир Иванович Готье, сын обрусевшего француза, владелец старинного книжного магазина в Москве. Он был старше Толстого на 15 лет и приходился дедом известному московскому историку проф. Ю. В. Готье. Толстой особо отмечает свою «необъяснимую симпатию» к Готье: «Меня кидало в жар, когда он входил в комнату…». Ровно через 55 лет после записи о любви к мужчинам, 29 ноября 1906 г., Толстой, уже старик, со стыдом пишет в Дневнике: «Вспомнил, как я лгал в молодости, когда солгал Готье, что уезжаю, когда не думал уезжать, только потому, что мне казалось, что это может увеличить его уважение ко мне» (Толстой 1992, 55: 280). Лгал, чтобы понравиться, и краснеет, потому что лгал любимому человеку.
Толстой хорошо отличал любовь от дружбы и приятельских отношений. Вернувшись из Петербурга в Москву и Ясную Поляну, он сдружился с молодым пианистом Рудольфом, даже пригласил его пожить в Ясной Поляне, где тот пил, сочинял музыку и давал уроки Толстому. Этого немца он называл приятелем, но никакой влюбленности не отмечено.
Иначе с Пушкиными, Дьяковым, Иславиным и другими, перечисленными в списке 1851 года. В конце списка следует обобщение:
«Все люди, которых я любил, чувствовали это, и я замечал, им было тяжело смотреть на меня. Часто, не находя тех моральных условий, которых рассудок требовал в любимом предмете, или после какой-нибудь с ним неприятности, я чувствовал к ним неприязнь, но неприязнь эта была основана на любви. К братьям я никогда не чувствовал такого рода любви. Я ревновал очень часто к женщинам. Я понимаю идеал любви — совершенное жертвование собою любимому предмету. И именно это я испытывал. Я всегда любил таких людей, которые ко мне были хладнокровны и только ценили меня».
Это была именно плотская любовь, хотя и не находившая конечного выражения:
«Красота всегда имела много влияния в выборе; впрочем, пример Д[ьякова]; но я никогда не забуду ночи, когда мы с ним ехали из П[ирогова?] и мне хотелось, увернувшись под полостью, его целовать и плакать. Было в этом чувстве и сладостр[астие], но зачем оно сюда попало, решить невозможно; потому что, как я говорил, никогда воображение не рисовало мне любрические картины, напротив, я имею к ним страстное отвращение» (Толстой 1992, 46: 237–238).
Через год записывает:
«…Зашел к Хилковскому отдать деньги и просидел часа два. Николенька очень огорчает; он не любит и не понимает меня. <…> Прекрасно сказал Япишка, что я какой-то нелюбимой. <…> Еще раз писал письма Дьякову и редактору, которые опять не пошлю. Редактору слишком жестко, а Дьяков не поймет меня. Надо привыкнуть, что никто никогда не поймет меня» (Толстой 1992, 46: 149).
А понимает ли он себя сам?
Максим Горький, живший рядом со стариком Толстым в Крыму, замечает: «К Сулержицкому он относится с нежностью женщины <…> Сулер вызывает у него именно нежность, постоянный интерес и восхищение, которое, кажется, никогда не утомляет колдуна» (Горький 1979: 88). Восхищение вызывал не только Лев Сулержицкий. Как-то, когда Сулержицкий шел рядом с Толстым по Тверской, навстречу показались двое кирасир. «Сияя на солнце медью доспехов, звеня шпорами, они шли в ногу, точно срослись оба, лица их тоже сияли самодовольством силы и молодости». Толстой начал было подтрунивать над их величественной глупостью. “Но когда кирасиры поравнялись с ним, он остановился и, провожая их ласковым взглядом, с восхищением сказал:
— До чего красивы! Древние римляне, а, Левушка? Силища, красота, — ах, боже мой. Как это хорошо, когда человек красив, как хорошо!» (Горький 1979: 108).
Среди его воспоминаний о юности есть одно, странно противоречащее его рассказу о первом сношении с проституткой. Гусев, передающий оба рассказа, отмечает: «Как согласовать между собой эти два рассказа… я не знаю» (Гусев 1927: 106). Второй рассказ Гусева таков: в беседе с И. И. Старининым, книгоношей, Толстой встрепенулся при упоминании о Кизическом монастыре под Казанью, о жизни там среди братии. «— А когда это было? — тихо и как будто задумавшись спросил он». Услышав ответ, «Лев Николаевич совсем тихо и как бы про себя, как-то особенно грустно сказал:
— А у меня там было первое мое падение…» (Гусев 1927: 106).
В мужском монастыре «среди братии»? С кем же? Ведь с женщиной у него было первое падение в публичном доме!
Гусев предлагает такое разрешение противоречия: «По-видимому, Толстой говорил про одну из слобод, расположенных вблизи монастыря» (Гусев 1954: 168, прим. 50). Но собеседник Толстого говорил о жизни «среди братии». Возможно, все же тут какое-то недоразумение.
4. Брак Толстого