Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха - Тамара Владиславовна Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Близко к сердцу приняли описанное мною сокурсницы Аля Яровая, Любаша Смирнова да Нелли Каменева, приезжавшая в Ленинград на гастроли. Они по именам запомнили многих, о ком я писала, в самых неприметных эпизодах разглядели то значение, какое они имели для меня. Аля в тот год проводила отпуск в Зеленогорске. Говорить о рукописи мы с ней ушли в лес. Её восприятие не было похоже ни на чьё другое. Взволнованный разговор оставил неизгладимый след в душе.
Нынче, когда шёл уже 1987 год, я собралась в командировку в Москву и на случай, если рискну позвонить Рудницкому, захватила с собой рукопись. Решилась. Позвонила. Рудницкий пригласил приехать к нему в Институт литературы и искусства. После только что закончившегося заседания в кабинете было сильно накурено. Константин Лазаревич выглядел утомлённым, но, услышав, с чем я пришла, стал укорять:
– Почему вы раздумывали? Почему не решались дать мне прочесть?
В Ленинград он позвонил дней через пять:
– Как вы могли до сих пор молчать? Ждите письма. Уже отослал.
Время для меня сбилось с шага. Всё другое – замерло. Первый же вопрос в письме объяснил его интерес к теме: «Прочитав Вашу рукопись, я неотступно думаю об одном: почему, возвратившись домой после восьми лет лагерей на Колыме, моя бедная мать ничего не рассказывала о том, что там хлебнула? Боялась? Берегла меня? А сам-то я как мог не заставить её рассказать о пережитом?» В самом деле, почему уцелевшие матери не рассказывали сыновьям и дочерям о том, что ими было изведано и понято там? Думаю, молчание Маечкиной матери, Клары Михайловны, как и матери Константина Лазаревича, было их последним материнским подвигом. Они давали детям шанс оставаться в согласии с режимом страны, пока он сам «стыдливо» замалчивал свою бессовестность.
Константин Лазаревич обратился ко мне с настойчивым требованием – доработать рукопись, чтобы она могла стать книгой: «И не говорите мне, что у Вас не хватит на это сил. Книга, которую я от Вас жду, – Ваша миссия, Ваш долг. Может, Вы и родились на свет, и выстрадали всё для того, чтобы она была. Если бы я не чувствовал в Вас настоящего литературного дара, я бы к Вам не приставал. Но талант обязывает. И я уверен, что Бог даст Вам на это и время, и силы…» В конце следовала приписка: «Ждите. Скоро приеду в Ленинград».
Я была настолько потрясена серьёзностью его подхода к рукописи, её оценкой, его конкретными деловыми советами, что мне показалось: он переложил на себя часть моей ноши. Особенно когда он сказал по приезде в Ленинград:
– Я должен срочно поговорить со Светланой Дружининой, которую я прочу вам в редакторы. После встречи с ней определим остальное. В основном же вы, Тамара Владиславовна, своё дело сделали. Теперь доверьте рукопись мне! Её издание – моя забота.
Сколько я себя помню, в детстве, в юности, находясь за лагерной проволокой и выйдя на свободу, я всё время ожидала какой-то сверхмерной вести, какого-то невероятного события, которое непременно должно было произойти в моей жизни. Ждала постоянно. Во все часы суток. По-моему, даже во сне. Слова Рудницкого о рукописи и о том, что издание её – его забота, стали той вестью, тем внутренним событием, которое определяет жизненное самочувствие.
Светлана Владимировна Дружинина редактировала Володину книгу «Театр моей юности». Работать с ним приходила к нам домой. У меня была возможность слышать её советы и поправки. Если Володя какие-то из них не принимал, я про себя сердилась: мне её предложения представлялись неоспоримыми.
После разговора с Рудницким Светлана сказала, что за редактуру берётся, для работы будет приходить к нам по таким-то дням. И добавила:
– И не смейте предлагать мне никакой платы. Я с вас ничего не возьму.
* * *
Вспыхнувшая по поводу рукописи переписка с Рудницким оказалась настолько бурной, что, переворачивая мои воспоминания пласт за пластом, невольно переключала меня на несколько иное ви́дение собственной жизни. Прежде всего Константин Лазаревич призвал меня к максимальной откровенности: «Я аплодирую Вам как смелой писательнице, когда Вы пишете о том, как Вас избивал отец (мой отец выволакивал меня во двор и сёк ремнём на глазах у всех дворовых мальчишек)… Ничего не стесняться – вот главный закон».
Нелёгкий, надо сказать, закон. С одной стороны, он уточнял совет Анны Владимировны Тамарченко – писать, руководствуясь одним: «Так было на этой земле»; с другой – ставил перед дилеммой: смогу я или не смогу «ничего не стесняться»? Но я не только могла. Я изначально хотела откровенности и правды. Только так можно было выбраться из лжи и фальши, к которой меня неоднократно принуждали, заставляя скрывать, что я сидела.
Рудницкий считал, что у меня был роман с Александром Осиповичем, но из желания сохранить его образ целостным я об этом умолчала. Писал, что я вообще в некотором роде его «увеликанила». Я была пристыжена. То, что он мог так подумать, уличало меня в полном неумении писать. Никакого романа у нас не было. А «увеликанивание»? Боже мой! Только побывавшему в лагерном удушье человеку, который существовал с ощущением, что ему никогда оттуда не вырваться, могла быть понятна моя благодарность Александру Осиповичу Гавронскому. Он обладал даром отыскивать людей в их собственной тьме – и спасал их.
Те немногие, кто читал рукопись, то ли из деликатности, то ли из боязни причинить мне боль не решались оправдывать Филиппа. Константин Лазаревич горой встал на его защиту: «Давайте попробуем взглянуть на факты и понять, о чём они говорят. Бабник? Возможно. Но ведь когда он Вас спасал, Вы, больная, замученная, вся в цинге, вряд ли выглядели „лакомым кусочком“? Думаю, в этом его поступке, великодушном и смелом, сказались и доброта, и широта натуры. Да и в дальнейших его действиях то и дело проглядывают смелость до дерзости, истинная любовь к Вам и талант!»
Сама я никогда не забывала, из какого душегубства была вырвана Филиппом. Там ведь не только лишали жизни по приговору, а уничтожали просто по прихоти. Александру Осиповичу при встрече Филипп не понравился. Но надо было слышать его интонацию, когда он сказал: «Знаете, я очень благодарен этому человеку. Он вас фактически спас. Этого никуда не денешь». Да, но потом, пустившись в бега с сыном, переезжая с места на место в поисках спокойного пристанища, он с последовательной жестокостью отнимал у меня ребёнка. А это куда было деть?! Из-за несводимости «да» и «нет» со мной и