Чернозёмные поля - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но терпкий мужицкий организм Ивана Мелентьева одолевал смерть, и со стола, из-под образов, он вставал на босые ноги и шёл задать корму кобыле.
Глядела смерть в бывалые очи Ивана Мелентьева и в другом, не таком тихом виде. В давние годы, когда нужда до того давила Ивана в глухом, почти безлюдном хуторе, что хоть на осину вешайся, не раз приходилось Ивану заниматься недобрым делом; далеко кругом мужики знали ухватку Ивана, как обувал он в лапти задом наперёд чужих кобыл и сводил их по ночам с чужого двора, как отгонял жеребят на ночном. Короток мужицкий суд конокраду. На конокрада не идут жаловаться, конокрада не вяжут. Конокрад лучше всех знает, что ждёт его в случае неудачи. Что ни стоит на дворе, что ни попалось под руку в избе — всё будет у него в горбу. Топор — топор, дубина — дубина. Конокрада мужик бьёт до той поры, пока можно сволочь его за ноги в канаву или овраг. Отдышит — отдышит, не отдышит — как знает. О нём найдётся тут не много печальников. Доставалось на своём веку такого угощенья и Ивану Мелентьеву. Лежал и он по двое суток в конопляниках и во рвах с пробитою насквозь головою, с перебитым рёбрами, в мучительной горячке. Раз, в пронзительный ноябрьский дождь, пришлось просидеть Ивану чуть не целый день в копани, среди мочившейся пеньки, по горло в замерзавшей воде, скрываясь от дреколья прилепских однодворцев, у которых он свёл было двух жеребцов. Выкарабкался Иван вечером из своей засады и уже не мог больше разогнуть скорчившейся спины. Так и окостенел, как сидел. Прополз Иван на карачках до своей хаты пять вёрст, втащили его на печку и девять недель не могли поднять с неё. С той-то поры навсегда перегнуло стулом Ивана Мелентьева, навсегда отшибло его старую богатырскую силу.
У Ивана Мелентьева, как ни закалила его жизнь, что-то тяжко было нонче на сердце. Неохотным, медленным шагом в раздумье шагал он по лесу, в котором ему с малолетства был знаком каждый куст. Вот он спустился в глубокую узкую лощину, засыпанную опавшим листом, на дне которой, между корнями густых старых осин, сочился совсем заросший вербою болотистый ключ. Эта непроходимая чаща вербовника была отличным убежищем серых лесных хищников, которые по узкому руслу лощины спокойно спускались ночами к жилищам людей.
Иван порыскал несколько минут по берегу ключа и наткнулся на залитые остатки костра. Досадливо покачал Иван головою и стал в каком-то презрительном раздумье расшвыривать ногою головни.
— Ишь его, ишь! — сердито пробормотал он. — Словно душегуб прячется… И день-то тот пропади, когда он родился. — В вербовнике что-то зашуршало. — Лёвка! — окликнул вполголоса старик.
Никто не отвечал, но треск раздвигаемых сучьев слышался гораздо явственнее и быстро приближался к ручью.
— Ишь, ломится, что медведь! — с ненавистью сказал себе старик.
Крайние кусты раздвинулись, и из чащи показался молодой малый, небольшого роста, в истрёпанной солдатской фуражке, босой и оборванный, с толстою палкою в руке. Он очень отощал, и на его нагло улыбавшемся, бесцветном лице проступали странные тёмные пятна.
— Что, небойсь притащился, старый? — мигнул он старику с ухваткой ухарства, так мало подходившего к его жалкой фигуре загнанного зверя. Он перешёл через ключ по колено в грязи и приблизился к Ивану. Иван смотрел на него молча, уныло покачивая головою.
— Ну что ж, здравствуй, что ли, — начал солдат. — Что же не целуешься? Али я татарином стал? Всё ж ты мне батькой называешься.
— Ну, здравствуй, — нехотя отвечал старик, протягивая к пришедшему свои старые губы. — Нешто давно не видались?
— Давно, не давно, а у меня ндрав такой весёлый, чтобы меня целовать. С девками привык целоваться! — нагло ухмыльнулся Лёвка.
— Ну тебя к ляду! — отмахнулся, нахмурившись, старик; он оперся обеими руками на свою палку и стоял, потупившись в землю, не глядя на сына.
— Видел мою фатеру? Просторная? — спрашивал насмешливо Лёвка, оглядывая лес. Старик вздохнул, не отвечая. — А вот это кухня моя… я, брат, по-барски, — краснобайничал Лёвка, раскидывая уголья костра. — Не то что вы, мужики! Что ж стоишь-то лешим, слова сыну не скажешь?
— Да что говорить-то? Говорить-то нечего!
— Как говорить нечего? Врёшь! Пять годов, старый хрыч, сына не видал, а нечего говорить? Я тебе сейчас найду сказ: много ль ты, старый, в пять лет пеньки да семени продал, да сколько денежек под застреху спрятал? Вот и разговор у нас будет.
Старик безнадёжно махнул рукою, не поднимая глаз.
— Опять за своё! Должно, ты в хоромах родился, что у мужика деньгу вздумал искать? Видно, и по лесам её нетути, что опять в избу лезешь?
— Что в избу? Нешто в чужую? Я в своё хозяйство вступаюсь. Мне моё подавай!
— Какое такое твоё хозяйство? — спросил Иван, подняв на Лёвку нахмуренные глаза. Его голос, по-видимому, спокойный, чуть-чуть дрожал.
— А самое такое! Как Лёвку в солдаты брали, Лёвка вам всё готовое оставил.
— Как же не готовое! — насмешливо перебил его старик. — Наготовил всего: сани в Казани, хомут на базаре; только и оставалось, что начать да кончить. Что ж ты это, вражий сын, без пути бредёшь? Креста на тебе нету! Ты дому, может, на две медных полтины заработал, а я и твои братья все двенадцать лет бабу твою с ребятишками кормили. Чем же я их кормил-то? Какие у нас такие имения?
— Толкуй там — бабу! Баба сама тебе работница. Всё вам предоставил: и бабу свою, и землю, всё вчистую. Как мать родила в царскую службу пошёл, только креста с шеи не снял. А вы мне много помочи подавали?
— А то не подавали? Коли б ты водку не лопал, как собака, ты б с нашего одного и обут, и одет был. А то вот на место того и царское, и братское по кабакам просушивать поразвешал.
— Ты чего меня срамить вздумал? — окрысился Лёвка. — Я, какой ни на есть, всё царёв солдат, а ты мужик. Я, может, в таких местах бывал, с такими людьми разговоры водил, что ты издали посмотреть бы побоялся. А ты меня срамишь.
— Да как же не срамить-то! Ведь я тебе отец; я тебя должон на путь навести. Какой же ты царёв солдат, коли из-под царского приказу ушёл, коли о тебе по всей Рассеи розыск идёт? Много ты тут хорошего себе сыскал? По болотам да по лесам, словно бирюк от собак хоронишься. Что ж, по-твоему, лучше так-то?
— Много ты понимаешь! — горячился Лёвка. — Я и говорить-то с тобой не хочу, а подавай мои денежки, вот и всё! Вы нешто не с моих денежек в лаптях-то щеголяете? Были бы они у меня, тоже б босиком не ходил.
— Нету у меня никаких денег, отвяжись от меня, сатана! — сказал старик. — Зачем это только ты приходишь душу мою смущать? Лучше бы я не знал, где ты.
— Мало бы что… Рада телушка с ворушки, да рога привязаны. А ты денежки подавай! — Иван молчал, что-то обдумывая. — Мне с тобою, батька, некогда тут растабарывать, — наступал Лёвка, делаясь всё нахальнее. — Сказал я тебе вчера: принеси деньги, ну и приноси. Меня ведь сидоровою козою не разжалобишь. Я без денег отсюда не пойду, хоть зиму зимовать.
— Да разбойник ты! Откуда ж я их возьму, коли у меня нет? Икуну, что ли, мне снимать?
— А нет денег, хлеб продавай! Хлеб с моей земли. Нонче рожь по двадцати копеек дала, есть с чего денежки брать. Ишь у тебя одонков-то понаставлено — мышей кормить! Одонок почни.
— А есть что будем? Зиму калачом не укормишь. Ведь десять ртов, а спины всего две; ты об этом вспомни, окаянный.
— Ну, так заговаривай зубы! Вот тебе моё последнее слово, — объявил Лёвка: — не вынесешь нонче к вечеру — запалю одонки со всех четырёх углов. Мне, брат, всё равно Сибирь. Семь бед, один ответ, я пропащий человек.
— Ох, головушка моя горемычная! — застонал Иван. — За что ты меня зарезал, грабитель? Или нет для тебя, что для палача, ни отца, ни матери? Лучше бы мне издохнуть на этом месте, чем твоё злодейство слушать.
— Небойсь, не издохнешь! Здоров, как собака, — отвечал Лёвка, дерзко взмахивая лохматой головой. — Ступай, не причитывай, откупоривай кубышку.
Старик всё стоял в раздумье, опершись на палку, тихо охая и качая трясущейся головою.
— Вот что, Лёвка, — сказал он наконец разбитым голосом, в котором дрожали слёзы. — Убей ты меня лучше этим дубьём; один раз помирать. Не тирань только ты меня, не томи душу.
— Ты не бык, тебя не продашь на мясо, и шкуры с тебя не выделаешь, — острил Лёвка. — А ты деньги неси, мне деньги нужны.
— Сколько ж тебе денег нужно, проклятый?
— Чего ругаешься? Не лай! Неси пятьдесят рублей.
— Опомнись, разбойник! На тебе крест…
— Да вот что ещё, — прибавил хладнокровно Лёвка: — чтобы был мне готов мешок с салом и лепёшками, да с пшеном. В дорогу пойду. Да рубахи три новых, порты. — Старик только стонал. — Сапоги уж, видно, сам куплю, чёрт с вами, — продолжал между тем Лёвка. — Полушубок только чтоб беспременно, хоть старенький, потому холода. Я и нонче чуть не замёрз.