Император Александр I. Политика, дипломатия - Сергей Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким образом, во Франции стояло лагерем враждебное правительству войско, не обнаруживавшее явно вражды только по отсутствию полководца, дожидавшееся его возвращения, и правительство не имело другого своего войска противопоставить этой враждебной вооруженной силе: оно не имело ни войска, ни полководца. Бурбоны старались привлечь к себе наполеоновских маршалов; но только правительства сильные могут надеяться крепко привязать к себе людей, перешедших по силе обстоятельств и по слабости убеждений из враждебного лагеря. Люди подобного рода служат усердно только сильному правительству; как же скоро правительство обнаруживает слабость, непрочность; как скоро подле правительства образуются другие силы, то эти люди обыкновенно позволяют себе получать выгодные места, брать награды у правительства и в то же время заискивать у других сил, показывать пред ними, что они служат правительству только так, вовсе не из усердия; показывать свое недовольство правительством, позволять себе злословить его, насмехаться над ним.
Только правительству сильному выгодно подкупать способных людей; правительство слабое напрасно истрачивается на это — пример несчастного Людовика XVI служит тому доказательством. Притом же слабость восстановленных Бурбонов высказывалась всего яснее у них во дворце: король не имел твердости и силы заставить окружающих сообразоваться со своей волей. Если он ласкал наполеоновских маршалов, желал привязать их к себе, желал слить старую знать с новой, то придворные его не хотели этого слития, и особенно женщины давали полную свободу своим чувствам: жена маршала Вея была оскорблена пренебрежением, оказанным ей придворными дамами. Но и мужчины были не очень осторожны: восторг придворных пред герцогом Веллингтоном, победителем войск императорских, конечно, не мог быть приятен маршалам императорским.
Партия бонапартистская была сильна тем, что за нее была вооруженная сила; кроме того, она могла рассчитывать на большинство сельского народонаселения, которое, будучи чуждо конституционным вопросам, позабыв о Бурбонах в революционное время, по характеру своему находилось под обаянием личности императора как олицетворения силы и славы, тогда как восстановленные Бурбоны, бесцветные, безличные, были приведены иностранцами. Кроме сельского народонаселения бонапартистская партия могла рассчитывать и на низшее городское народонаселение; наконец, эта партия была сильна тем, что имела ясно определенную цель. Не в таком выгодном положении находилась либеральная, или конституционная, партия, хотя и многочисленная в высших гражданских сферах. Ее положение было затруднительно по отношению к правительству, которое хотя уступило стране либеральную конституцию, но представляло мало ручательства, что эта конституция будет поддержана на будущее время. Другое затруднение этой партии состояло в том, что конституционный вопрос во Франции был спорный, решался теоретически на непрочной почве, взрытой революцией; разнородные мнения и взгляды перекрещивали друг друга — отсюда темнота, неопределенность, легкое и бесплодное отрицание. По всему было видно, что здание конституционной монархии во Франции не было готово, как только была дана хартия; что его нужно было долго и долго отстраивать; а легко ли было это сделать на колеблющейся почве, при смутных отношениях правительственных, при борьбе партий, при известном характере народа, способного и привычного к разрушению старого, способного проповедовать новое, но невыдержливого, мало способного на тяжелый, усидчивый труд созидания?
Слабость либеральной партии во Франции, слабость, с которой она до сих пор страдает, высказалась в описываемое время в органе этой партии, «Цензоре», издававшемся двумя молодыми адвокатами — Контом и Дюнуайе. Несмотря на то что в хартии была обещана свобода печати, правительство сочло нужным по обстоятельствам времени удержать цензуру для сочинений, имевших менее 30-ти печатных листов, вследствие чего либеральные журналы, чтобы избавиться от цензурных сдержек, выходили большими томами. Страстный поклонник свободы, равенства, справедливости, демократии, «Цензор» громил крайности революции, военный деспотизм, не был против Бурбонов, но отвергал принцип божественного освящения королевской власти, отвергал аристократию, влияние духовенства. Мало ясности, определенности мог сообщить «Цензор» своим читателям при обсуждении важнейших вопросов и мог усиливать только вредную привычку к бесплодному либеральничанью, — привычку легко обходиться, легко порешать с серьезными явлениями политической жизни народов, пробавляться громкими словами и фразами. Положительная сторона журнала относилась к вопросам торговым, промышленным, политико-экономическим; но эта сторона не могла удовлетворять общество, не успокоенное насчет решения важнейших вопросов.
«Цензор» не допускал никакой сделки между старой и новой Францией; он был органом того мещанского направления, которое, усиливаясь все более и более, стремилось к господству и достигло его. Примирить старую Францию с новой задумал первый талант времени, Шатобриан. Мало французских деятелей представляло в такой чистоте кельтическую натуру, живую, страстную, восприимчивую, способную бросаться из одной стороны в другую, честолюбивую, тщеславную, созданную для борьбы, ведущую борьбу для самой борьбы. Бретонский дворянин Шатобриан был воспитан в старом, уединенном замке, в фамилии, бедной настоящим, которая жила одною памятью о прошлом; гордый своим происхождением отец, набожная мать, восторженная сестра — вот первое окружение будущего знаменитого писателя. Лишенный твердой, здоровой, школьной, научной пищи, он подчинился безраздельному господству фантазии. С таким-то приготовлением молодой Шатобриан перекинулся из своей провинции в Париж, где готовилась революция. Первая оргия революции, взоткнутые на пики головы произвели такое сильное впечатление на Шатобриана, что он тогда же решился эмигрировать. Но политическая буря уже расшевелила его: поднялось честолюбие, страшное желание играть роль; но какую избрать роль при том страшном хаосе, без ясного понимания, в чем дело? Вдруг приходит ему в голову мысль открыть северный путь из Европы в Азию — и без приготовления, без средств он отправляется в Америку.
Возвратясь оттуда, ничего не сделавши, он узнает, что родные его гибнут на гильотине, и пристает к эмигрантам; но здесь отталкивают его односторонность, мелкость интересов у людей, мелких по натуре: Шатобриан удаляется в Англию и принимается за перо. В первом его произведении — «Исторический опыт о революции» — ярко выразились столкновения двух впечатлений, вынесенных автором: одно — из революционной Франции, другое — из эмигрантского лагеря. Он нападает на революцию, но объявляет ее неизбежной; нападает на абсолютизм, но республику в развращенное время считает невозможной; в теории признает суверенитет народа, на практике — смотрит на него с отвращением; отрицает всякую гражданскую свободу и допускает только личную; кто не хочет зависеть от людей, тот должен обратиться к жизни диких. О Христе говорит как о человеческом явлении; папство, реформацию, всю историю христианства представляет в черном свете, дает христианству только два года жизни и ждет новой религии; господство закона называет отвратительным тиранством, появление законов и правительств — величайшим несчастьем. Впоследствии сам Шатобриан называл свой «Опыт» противоречивой, отвратительной и смешной книгой; но книга эта имеет свое значение: в ней вполне отразился весь ход понятий, явившийся в последние годы XVIII-го века вследствие революции; весь этот хаос удобно прошел через горячую голову молодого кельта, который в детстве питался мечтами в феодальном замке, встретился с жизнью в революционном Париже и потом в эмигрантском лагере и в промежуток побывал в Америке и прочел кое-что. У Шатобриана сильно высказалось и это отчаяние, которое овладело тогда людьми, видевшими, что революция не обновила мира; отчаявшись в возможности этого обновления человеческими средствами, они стали ждать помощи свыше; но, рассорясь с прошедшим и настоящим, они стали ждать новой религии.
Но уже это самое ожидание новой религии предвещало скорое обращение к христианству, религии нестареющей, всегда способной обновлять человека и общество. Два года прошло, новая религия не являлась, обращение к христианству становилось все сильнее и сильнее, и Шатобриан является глашатаем и пособником этого обращения. После сильного извержения непереваренных впечатлений и понятий в «Опыте о революции» поворот в другую сторону совершился быстро в горячей натуре Шатобриана. В то время, когда Бонапарт, удовлетворяя требованию большинства французского народа, заключил конкордат с папою; в тот самый день, когда в Нотр-Даме было восстановлено богослужение, в «Монитёрте» было объявлено с похвалою о новой книге Шатобриана «Дух христианства», заключавшей в себе поэтическое оправдание обстановки христианства, как она образовалась в Западной католической Европе. Успех книги был чрезвычайный; автор хвастался, что он своей книгой убил влияние Вольтера, спас дело, которое Рим не мог поддержать, окончил революцию и начал новую литературную эпоху. Люди, не сочувствовавшие книге, говорили в насмешку, что Шатобриан доказал, что христианство дает больше материалов для оперы, чем другие религии. Автор преувеличивал достоинство своей книги; но зато и насмешники против воли своей указывали на важное ее значение для большинства. Вольтер сильно повредил религии, действуя могущественным средством для большинства, особенно во Франции, действуя насмешкою, он бил не в сущность дела — бил во внешнее, накладное, но производил сильное впечатление на большинство, которое обыкновенно не способно проникнуть в сущность дела, ограничивается одним внешним, накладным. Книга серьезная, философско-богословского содержания, и потому доступная немногим, не могла бы с успехом противодействовать вольтерианизму; надобно было подействовать на большинство доступным для него образом; надобно было показать, что то, над чем смеялись, не смешно, а прекрасно. Многие и многие, желавшие обратиться к христианству, но удерживаемые страхом моды, насмешки, теперь благодаря Шатобриану освобождались от этого страха: то, что было поругано, явилось теперь в привлекательном свете. Если до сих пор древний греко-римский мир производил сильное впечатление красотой своей обстановки и если Шатобриан доказал, что христианство своей обстановкой выше других религий, больше дает человеку человеческой пищи, то понятно, как его книга должна была содействовать перемене взгляда, как должен был выиграть тот мир, в котором образовалась обстановка христианства.