Император Александр I. Политика, дипломатия - Сергей Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но уже это самое ожидание новой религии предвещало скорое обращение к христианству, религии нестареющей, всегда способной обновлять человека и общество. Два года прошло, новая религия не являлась, обращение к христианству становилось все сильнее и сильнее, и Шатобриан является глашатаем и пособником этого обращения. После сильного извержения непереваренных впечатлений и понятий в «Опыте о революции» поворот в другую сторону совершился быстро в горячей натуре Шатобриана. В то время, когда Бонапарт, удовлетворяя требованию большинства французского народа, заключил конкордат с папою; в тот самый день, когда в Нотр-Даме было восстановлено богослужение, в «Монитёрте» было объявлено с похвалою о новой книге Шатобриана «Дух христианства», заключавшей в себе поэтическое оправдание обстановки христианства, как она образовалась в Западной католической Европе. Успех книги был чрезвычайный; автор хвастался, что он своей книгой убил влияние Вольтера, спас дело, которое Рим не мог поддержать, окончил революцию и начал новую литературную эпоху. Люди, не сочувствовавшие книге, говорили в насмешку, что Шатобриан доказал, что христианство дает больше материалов для оперы, чем другие религии. Автор преувеличивал достоинство своей книги; но зато и насмешники против воли своей указывали на важное ее значение для большинства. Вольтер сильно повредил религии, действуя могущественным средством для большинства, особенно во Франции, действуя насмешкою, он бил не в сущность дела — бил во внешнее, накладное, но производил сильное впечатление на большинство, которое обыкновенно не способно проникнуть в сущность дела, ограничивается одним внешним, накладным. Книга серьезная, философско-богословского содержания, и потому доступная немногим, не могла бы с успехом противодействовать вольтерианизму; надобно было подействовать на большинство доступным для него образом; надобно было показать, что то, над чем смеялись, не смешно, а прекрасно. Многие и многие, желавшие обратиться к христианству, но удерживаемые страхом моды, насмешки, теперь благодаря Шатобриану освобождались от этого страха: то, что было поругано, явилось теперь в привлекательном свете. Если до сих пор древний греко-римский мир производил сильное впечатление красотой своей обстановки и если Шатобриан доказал, что христианство своей обстановкой выше других религий, больше дает человеку человеческой пищи, то понятно, как его книга должна была содействовать перемене взгляда, как должен был выиграть тот мир, в котором образовалась обстановка христианства.
Бонапарт принял хорошо книгу Шатобриана как соответствовавшую целям правительства; автор вступил в службу этого правительства, но скоро оставил ее: убийство герцога Ангиенского произвело на него такое же сильное впечатление, как и головы на пиках революционеров. Прошло десять лет. Политическое низвержение Наполеона совершилось; толпа, жадная на поругание падшего величия, стаскивала статую императора с Аустерлицкой колонны; но этих низвержений было мало, понадобилось низвержение нравственное, и Шатобриан был тут со своей громовой брошюрой, в которой приписывалось Наполеону все безнравственное; Людовик XVIII был очень доволен услугою, оказанной ему Шатобрианом: действительно, на первых порах и при благоприятных обстоятельствах впечатление было сильное; но скоро оказалось, что унижение противника не могло восполнить недостаток величия в представителе Бурбонов, и Наполеон вырос снова.
Теперь Шатобриан выступает с новой брошюрой, написанной в ином, примирительном духе («Политические размышления о некоторых новейших сочинениях и об интересах всех французов»). Мы часто встречаем добрых людей, которые говорят: «И N.N. прекрасный человек, и М.М. прекрасный человек; и как жаль, что такие прекрасные люди не терпят друг друга, — что бы им помириться? они оба рождены, чтобы любить друг друга!» Иногда добрые люди стараются помирить прекрасных людей и, к крайнему удивлению и огорчению своему, убеждаются, что примирение невозможно. Шатобриан в своем сочинении старается уверить, что старая Франция, старое управление были прекрасны; что падение их должно быть вечным предметом сожаления; но и новая Франция также прекрасна — у нее есть хартия, которая не представляет что-нибудь совершенно новое: свобода была в старой Франции, как во всех других европейских государствах; французская конституция не есть подражание английской, потому что английский парламент есть не иное что, как усовершенствованное подражание французским генеральным чинам, так что французы, по-видимому, только подражают своим соседям, а на самом деле возвращаются к учреждениям своих отцов. Новые французы не так легкомысленны, как старые; более естественны, более просты, более отличаются народным характером; молодежь новой Франции, воспитанная в лагере или уединении, более серьезна и своебытна; религиозность новых французов не есть дело привычки, но результат убеждений; нравственность не есть плод домашнего воспитания, но следствие просвещенного разума. Высшие интересы заняли внимание: целый мир прошел перед нами. Когда приходится защищать свою жизнь; когда перед глазами падают и возвышаются троны, то человек становится серьезнее, чем в то время, когда единственным предметом разговора служит придворная интрига, прогулка в Булонском лесу. Французы очень возмужали против того, как они были тридцать или сорок лет тому назад.
Людовик XVIII был очень доволен и этой брошюрой Шатобриана. «Начала, в ней развитые, должны быть усвоены всеми французами», — сказал король. Действительно, как было бы прекрасно, если б все французы вдруг помирились; как было бы, приятно и спокойно, особенно старику в его креслах. И было много французов, которые готовы были помириться; но все затруднение состояло в том: как, на чем помириться? Шатобриан восхитительно доказал, что старая и новая Франция, будучи обе прекрасны, должны помириться; но как? этого нельзя было, к сожалению, отыскать в его брошюре. И нашлись упрямцы между представителями и старой и новой Франции, которые не соглашались с знаменитым писателем: одни — насчет красот новой, другие — насчет красот старой Франции. В самом деле, если старая Франция была так прекрасна, то как же случилось, что ее вдруг сдали в архив? Вдруг явились люди, которые начали разрушать прекрасное здание; а другие, из преступной слабости или злонамеренности, спокойно смотрели на это, признавали законными всякую силу, всякий совершившийся факт, — и теперь эти люди правы, им должны уступить люди, которые, признавая, подобно Шатобриану, прекрасное прекрасным, протестовали и протестуют против его разрушения, — люди, которые одни вели себя, как прилично мужам!
Приверженцы старой Франции объявили, что они не хотят в угоду Шатобриану смешивать людей самых добродетельных и самых честных с людьми самыми преступными; что им мало дела до равенства, свободы, прогресса, равновесия властей, происхождения и выгод представительного правления. И разумеется, они были совершенно правы, объявивши, что вполне довольны тою Францией, которая, по словам Шатобриана, была так восхитительна. Но всего более должно было оскорбить их то, что человек, выступивший защитником старой Франции, взявшийся вечно оплакивать падение прежнего управления, поступил изменнически, опозорил старую Францию, сказавши, что она занималась только придворными интригами да прогулками в Булонском лесу; что высшие интересы вызваны новой Францией. Демократы со своей стороны были очень недовольны похвалами старой Франции, которая была им ненавистна, и насмеялись они над декламаторскою галиматьею автора, над его энтузиазмом к средним векам. Удивительное дело! Кажется, расхвалил и тех, и других — и те, и другие рассердились.
Мириться было трудно, ссориться легко; легко было становиться на сторону старой или новой Франции. Четыре журнала ратовали в пользу первой (Debats, Gazette de France, Quotidienne, Journal Royal). Цензура мешала им прямо высказываться против хартии, но не мешала им вооружаться против конституционных начал, смеяться над их защитниками, позорить революцию, империю, восхвалять старую Францию, восхвалять испанского короля Фердинанда VII, восстановлявшего всецело старую Испанию. Странно было бы требовать, чтобы цензура запрещала им все это; а между тем выход подобных статей с позволения цензуры заставлял думать, что правительство руководит их направлением, потому что похвалы Наполеону или деятелям революции не позволялись. Для этого нужно было хитрить, что делал бонапартистский журнал «Желтый Карло». Журнал «искусств и литературы» «Желтый Карло» ратовал за классицизм, против романтизма как проистекавшего из стремлений обратиться к старине, к этим ненавистным средним векам. Тут цензура не могла ничего запрещать: это было дело невинное, литературное; где же дело касалось политики, там «Желтый Карло» с благоговением отзывался о короле, о Людовике Желанном, порицал честолюбие Наполеона, его нелиберальное направление. Но при этом хитрый и злой «Карло» вооружился страшным, особенно во Франции, оружием — насмешкой, которою преследовал защитников реставрации: изобрел орден Гасильника, в кавалеры которого жаловал людей, известных своим обращением к старине; изобрел другой орден Флюгера — для тех, которые, быв прежде ревностными слугами и хвалителями империи, теперь стали пламенными роялистами; создан был тип провинциального дворянина, воздыхающего о возвращении феодализма; под Волтижерами Людовика XIV были осмеяны старые офицеры-эмигранты, явившиеся вместе с Бурбонами во Францию в старых костюмах, с требованием восстановления полной старины. Цель была достигнута: на что нельзя было явно нападать, то было подкопано насмешкой.