История моей матери. Роман-биография - Семeн Бронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На ее место сел Бернар, которого протолкнул Ив; впрочем, Бернар и сам уже научился довольно бойко болтать на том птичьем языке, на котором говорили тогда (и потом тоже) многие партийные активисты, и не портил общей картины.
Другой холодный душ вылила на нее Марсель Кашен. Рене пришла на лекцию, села по старой памяти возле нее — послушать о реформах Солона и Клисфена. Марсель, увидев ее, пришла в ужас:
— Рене! Мы не можем больше общаться! Ты же знаешь, вся наша семья под наблюдением полиции! Не дай бог, отцу опять что-нибудь припишут! Это будет катастрофа для партии — если его снова выведут из строя. Мы не имеем даже права разговаривать с нелегалами!.. — и отсела от нее, как от ядовитой змеи или скорпиона.
Рене не стала слушать про Солона и Клисфена, собралась и пошла домой, злая на нее и до глубины души оскорбленная…
А чертежи танка оказались древними как мир — он был построен еще до войны и не представлял собой никакого интереса. Но это уже не вина, а беда шпиона, когда он, рискуя головой, достает, вырывает зубами то, что оказывается никому не нужно. Это промахи и просчеты его прямого начальства.
23
Рене стала курьером, собирающим почту, которую готовили ей другие. Оба института пришлось оставить. Она рассчитывала когда-нибудь в них вернуться и написала в обоих заявления о временном уходе по семейным обстоятельствам, но конца этим обстоятельствам видно не было. Оказались невозможны и самостоятельные занятия: чтоб подготовиться к сдаче экзаменов экстерном. Ей было не до учебы. Она стала жить по календарю и по часам, в ней включился внутренний счетчик: от одного поручения к другому. Занятия наукой не терпят такой суеты и дробления времени, им нужно отдаваться целиком и без оглядки — она же стала считать каждый прожитый день, часы и минуты. Так происходит, когда человека в чем-то сильно стесняют, вяжут по рукам и ногам: в тюрьме, в ссылке, в армии — а она была теперь рядовым Красной Армии. Новая жизнь изменила ее. Она и вести себя стала иначе: чувствовала себя увереннее и, странным образом, беззаботнее и беспечнее, хотя именно теперь в ее жизни и появилась настоящая опасность: она была из тех, кого внешняя угроза подстегивает и открывает в них запертые до того шлюзы…
Конечно же ей по-прежнему мешали и не давали покоя рогатки и препоны, связанные с ее несовершеннолетием. Ночевать у товарищей по партии не разрешали правила конспирации, а гостиницы были для нее закрыты. Она старалась ночевать в поездах, заранее сверяясь с расписанием, но поскольку она могла позволить себе только места в общих вагонах, спать приходилось на ветру и на проходе. Беда была в том, что русские — а за ними и ее французские руководители — были сосредоточены на прибрежной полосе: кто-то хотел знать все о ее состоянии и о кораблях, стоящих на рейде и на приколе, — будто завтра хотел высадиться здесь с десантом. Полиция в таких местах особенно придирчива: где-нибудь в сельской местности ее, ни о чем не спрашивая, без лишних слов, пустили бы на ночь — здесь же хозяева отелей и слышать об этом не хотели: им не нужны были неприятности. Кроме того, для разъездной кочевой жизни, которую она теперь вела, она была недостаточно экипирована. Тот, кто посвятил себя подобной жизни, должен иметь в своем ранце не жезл маршала, а смену белья и одежды на случаи резкой смены погоды, а у нее такой не было: она довольствовалась одним платьем зимой и другим — летом, имея дополнением к ним легкий плащ, который был хорош днем, но не спасал ночью; одежда на любую погоду и на всякое время года — один из немногих верных признаков обеспеченности и материального благополучия.
Все это не могло не кончиться плохо — тем более что в их семье были случаи ревматизма и она была простудлива. Как-то она заболела в поезде, протряслась всю ночь в лихорадке, с трудом вышла на Гар-дю-Нор и, путаясь в мыслях, начала соображать, что делать дальше. Прежде всего надо было отдать пакет, за которым она ездила, потом где-то скрыться и заняться своим здоровьем. Домой идти было нельзя: она не знала, чем больна, — не хватало еще заразить родных, чтоб те ответили жизнью за ее сумасбродства. От отца не было толку: за ним самим нужен был уход, и он непременно бы сплавил ее матери. К Шае не поедешь: надо было сначала звонить посредникам и заранее договариваться о встрече — он жил в подполье, явки его каждый раз менялись, а у нее не было сил провести день на ногах на улице. Она взяла такси, отвезла пакет по назначению: человеку, который служил почтовым ящиком, потом поехала-таки в бюро к отцу — в надежде отлежаться там, но оно было заперто — так же, как и снимаемая им квартира: он, со слов соседей, в очередной раз куда-то съехал никому не сказавшись. Тут она вспомнила дом в Медоне: дома и их стены имеют свою собственную притягательность — когда вам негде остановиться, вы вспоминаете в первую очередь жилье, потом его обитателей.
Огюст, слава богу, был на месте: он жил теперь здесь постоянно, экономя на квартире.
— Это ты? — удивился он, вовсе не обрадовавшись ее приходу. — У меня вечером конспиративная встреча. Может, завтра придешь?
— Не могу. Я заболела.
— Чем?
— Простыла, — сказала она и повалилась рядом с диваном: оступилась или присела раньше времени. Он разволновался, бросился поднимать ее.
— Тогда оставайся, конечно! Я положу тебя в спальню — думаю, они не заметят… Но врача я все-таки позову завтра, а не сегодня. Нельзя, чтоб он их видел…
Она легла в кровать с чужим, несвежим бельем, но пренебрегла этим и ничего не сказала: одеревенела, как корабль, получивший в шторме пробоину, потерявший ход и отправленный моряками в доки. Полежав некоторое время без движения, она позвала Огюста и попросила, чтоб он сел рядом.
— Посиди со мной. Больше некому.
Он молча сел рядом на стуле, в том же беспогонном мундире, уже порядком поизносившемся. Она отметила это про себя, хотя ей должно было быть сейчас не до этого.
— Жар и голова кружится… Так и умереть можно. А я еще ничего в жизни не испытала. Даже любви не было… Ляг со мной, пожалуйста… — У нее и в самом деле в лихорадочном жару, вместе с предчувствием близкой смерти, возник страх, что она не сделает главного в жизни, для чего рождены и предназначены женщины.
Огюст вынужден был подчиниться, хотя мысли его были о чем угодно, но не о любовной связи — он согласился на ее настояния лишь после длительных колебаний и других проявлений мужской слабости. Добившись своего, она успокоилась, будто совершила то, чего от нее требовала природа, и с нее теперь нечего было взыскивать, и заснула. Огюста же начала мучить совесть, он позвонил от соседей руководителям, перенес встречу на следующий день: благо это ничего в истории человечества не меняло — и побежал за жившим в Версале доктором.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});