История моей матери. Роман-биография - Семeн Бронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это все знают. И это тоже объясняют высшими соображениями. Все ясно как день. Вот я и пишу ей: может, захочет снова увидеть, попросит отца вызволить меня отсюда. Мы с ней недоспали, — совсем уже цинично прибавил он.
— Ты с ней или она с тобой? — Рене вынуждена была спрашивать в том же духе.
— Это обычно обоюдно. Значит, наотрез отказываешься?
Она опять не сразу поняла, что он имеет в виду, поэтому помедлила.
— Наотрез.
— А говорила, до первого несчастья, — напомнил он.
— Значит, только свои несчастья имела в виду. Слушай, — и Рене, прежде чем уйти, спросила (добрый ли ангел это ей напомнил или злой — это как смотреть на вещи): — Тебя сослали сюда, ты съехал, но обо мне ты мог бы подумать?
— Я о тебе только и думал, — напыщенно сказал он, полагая, что она имеет в виду их интимные отношения.
— Я не о том, что ты думаешь. Через тебя я должна была связываться с Казимиром. Если ты это еще помнишь… Ты уехал, канал c тобой закрылся. А вдруг понадобится.
— Господи, вот ты о чем. Был где-то. Подожди, кажется, в записной книжке, — и полез в китель, висевший на стуле в его каюте.
— Ты такие вещи в записной книжке держишь?! — изумилась она.
— А где же?.. Вот. Перепишешь?
— Дай мне эту страничку: я ее уничтожу… Все, Огюст. Телефон я запомнила, письма Марсель взяла, деньги тебе отдала, давай прощаться.
— Давай. Извини, если что не так. Все-таки я был первый мужчина в твоей жизни. Тебе не очень плохо со мной было?
— Не очень.
— Я рад этому, — и, сентиментальный, растрогался…
Она не остановилась в гостинице, хотя имела на это право. Ей исполнилось восемнадцать: это было далеко до французского, в двадцать один год, совершеннолетия, но она могла уже путешествовать без родителей. Вот вступить в армию без их обоюдного согласия она могла только в двадцать, но Красная Армия не учла этого при вербовке. В гостиницу она не пошла, потому что теперь, когда она могла свободно жить в них, они стали казаться ей подозрительны. И метрдотели при входе и дежурные на этажах — все глядели на въезжающих пристальными, въедливыми глазами, распределяя их по известным и немногочисленным разрядам путешествующих, и те, кто не попадал в эти узкие категории, становился предметом любопытства, что до добра, как известно, не доводит. И за гостиницу ей бы не заплатили: ее поездка не была санкционирована. Поэтому она пошла на вокзал и села в парижский поезд.
По дороге, вопреки обыкновению, она прочла письма Огюста. Чужой, незнакомый ей человек глядел на нее из этих писем, и она не знала, чему в них верить, чему нет. Они относились к разному времени и менялись в зависимости от настроения пишущего.
«Спасибо приятелям, которые пусть несправедливо, но вывели меня из рядов активистов (!), — писал он в одном из них, и это были его знаки препинания. — Наконец-то я не хожу больше на эти собрания рядовых членов партии, на эти коллективные мастурбации бойцов, где поступки прячутся за дискуссиями. Великая нищета нашего великого движения! Теперь я снова в действии. Я на борту, я доволен сделанной мной работой, меня радует доверие парней, мне легко от самой грубости и первозданности нашего судна, от свинцового сна, который овладевает нами, несмотря на клацание дверей наверху и танец книг между полкой и умывальником…»
Потом начинал жаловаться:
«В узкой, как наша, клетке способности к наблюдению, чувствованию усиливаются невероятно и начинают беспокоить мозг, возрастая вместе со скоростью наших суден, с шумом машин, которые начинают петь какую-то монотонную песнь с изменчивым ритмом, но кажется, произносят одни и те же фразы, — это ужасно! Я отчетливо слышу в течение всей ночи слово да-кти-ло! да-кти-ло! — прекрасно оркестрованное и артикулированное!..»
Она нашла и себя в них. Он сочувствовал ей и писал Марсель о том, с каким восхищением она к нему относится:
«Я вспоминаю со светлым чувством о днях, проведенных мною с моею монголочкой в Медоне. Это было прекрасно! Так живите же, Марсель! У вас у обеих примерно один возраст — пользуйтесь счастьем маленьких вещей, тем счастьем, которым она пренебрегла в первый год нашего знакомства и которое открыла для себя с первых дней нашей связи…»
Тут Рене разозлилась и читать перестала. Письма можно было выбросить, но она обязалась доставить их по адресу. В отношении надежности доставки корреспонденции ей не было равных и среди почтовых профессионалов.
Она вышла на Лионском вокзале. Было 7-е мая 1932 года. Вокруг царило странное возбуждение — не обычная суета и сутолока вокзала, а нечто предгрозовое, нервное и порывистое: почти паника.
— Что случилось? — спросила она первого попавшегося ей прохожего, торопившегося к выходу.
— А вы не знаете?! Война! Россия напала на Францию!
24
Шестого мая 1932 года белоэмигрант Горгулов убил выстрелом из пистолета Президента Франции Думера — при посещении последним выставки. Причины и мотивы этого террористического акта остались не выяснены, но в таких случаях важны не сами действия, а их истолкование людьми и вытекающие из него последствия. Горгулов сразу же после задержания заявил, что убил «Отца Республики», чтобы подвигнуть Францию к действиям против Страны Советов. Председатель совета министров Тардье, главная фигура в тогдашнем политическом мире Франции, обвинил убийцу во лжи и объявил его красным агентом, а доказательством тому привел абзац из «Юманите», которая в первый день после случившегося, не имея времени в чем-либо разобраться, назвала Горгулова белогвардейцем: газета по меньшей мере знала о том, что должно было случиться, — таков был вывод многоопытного политика. Красная пресса доказывала, что Горгулов — бывший офицер Шкуро и Деникина, мелкий помещик или, скорее, хуторянин с Кубани: мать опознала его по фотографиям, присланным из Франции — но это простое объяснение никого не устраивало. Горгулов был еще и помощником Савинкова и генерала Миллера, стало быть, был причастен к разведкам, — он мог быть двойным агентом и тогда дело пахло провокацией: с чьей стороны, это нужно было еще выяснить, но каждый уже судил, как ему нравилось. Может быть, это была просто безумная выходка человека, уставшего жить в чужой стране и имевшего оружие для осуществления своих бредней, но в любом случае поступком его воспользовались те, кому он был выгоден. Сразу же, тоже без подготовки (полиция всегда была готова к этому), началась охота за коммунистами. Жандармы совершали плановые облавы, обыски в домах подозрительных, превентивные аресты активистов. Рене поехала после вокзала домой — мать, ждавшая ее на пороге, выбежала ей навстречу и на улице, перепуганная насмерть, сбившимся голосом зашептала, чтоб она немедленно уходила, потому что ночью были полицейские и забрали ее бумаги. В лице Жоржетты был страх, который всегда жил в ней в последнее время: страх за семью и за будущее, но в этот день безудержный, панический, не допускавший ни малейшего промедления: Рене не могла даже зайти в дом, где грозившая ей опасность могла перекинуться на других членов семейства. Впрочем, ее не нужно было молить и упрашивать: она сама меньше всего на свете хотела попасть в тюрьму, в лапы полиции.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});