История моей матери. Роман-биография - Семeн Бронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так гоняйся за ней там по степи — за идеалами своими. Что я, против разве?
— Мне нужна компания.
— Из таких же, как ты, головорезов?
Она замялась: он попал в точку — она сама бы не сказала этого с такой беспощадной определенностью.
— Наверно. Хотя я этого не говорила. Обычно приходится самой до всего додумываться, а здесь ты помог. Почему, не знаешь?
— Потому что люблю тебя, глупая!.. — и через некоторое время, после любовных исканий и стараний, словно не переставал ни минуты думать об этом, сказал грустно: — У меня впечатление, что я сейчас двух самых близких мне людей теряю, а за что такое наказание, не знаю, — и пояснил: в случае, если она не поняла его: — Брат совсем плох стал, развалина: тоже вот с идеями. У него это во флоте началось, когда он по дурости своей против капитана начал интриговать, а теперь с маленьким сухогрузом справиться не может… Ты… Одно расстройство, словом. Какая бы пара из нас вышла!.. Все. Надо задний ход давать, пока не поздно. Пока сам не свихнулся, с идеями вашими.
— Уедешь? — спросила она не без ревности в голосе.
— В Аргентину? Уеду конечно. После тебя только. Провожу вот — куда, не знаю, и вернусь — залечивать раны…
Они перестали говорить о будущем, но месяц прожили как супруги: это были те отступные, которые идея дала влюбленным: она ведь тоже не вовсе лишена милосердия. Надо было, конечно, блюсти конспирацию, но она совершила за это время не один вираж, не один заячий прыжок в сторону.
— Консьержка спрашивает, что это ты никогда из дома не выходишь, — сказал он, возвращаясь домой после покупок. — Мол, ходить в магазины вдвоем надо. Теряешь половину удовольствия.
— Выходить не разрешают, — сказала она. — Хотя бы все отдала, чтоб пройтись с тобой по городу.
— Что ей сказать? Она ведь и полиции донести может. Спрашивала меня, когда в Аргентину поеду.
— И пончо привезешь?
— Ну да. Пришлось еще и кожаный пояс пообещать ее мальчишке. В следующий раз кобуру попросит с браунингом.
— Скажи, что мне неудобно выходить. Как-никак невестка.
— Господи! Я и забыл о том, что мы с тобой моральные уроды и преступники. Скажу — она этого полиции не скажет, но всему кварталу растрезвонит, это как пить дать.
— Это не страшно. Любовь, Робер, лучшее прикрытие для подпольщика.
— Поэтому ты и занимаешься ею со мной? А я, дурак, думал…
— А можно и пойти, — передумала она из-за его упрека. — Тошно взаперти.
— А что теперь ей сказать?
— Скажешь, что я решила развестись с ним и за тебя замуж выйти.
— Если бы. Ну и горазды вы на обман… После этого за нами толпами ходить будут…
Они стали выходить в город, посещать кино, театры, концерты, где полиция искала их всего меньше. Если вообще искала…
Можно было не прятаться вовсе, но таков был приказ начальства. У него же был свой расчет — не упустить завербованного агента, к тому же хорошего, неординарного…
К октябрю документы были готовы. Рене решила объехать родных, чтоб попрощаться с ними — может быть, навеки. Робер, не имевший права сопровождать ее, поскольку отношения их были неофициальными, вздохнул и решил воспользоваться двухнедельным перерывом, чтоб доделать дела во Франции и в Аргентине и вернуться к ее отбытию.
Рене объехала многочисленных теток и кузин и везде говорила, что едет учиться за границу — возможно, в Германию и дальше. Это отчасти соответствовало истине, но мать, сопровождавшая ее, всякий раз начинала плакать, когда она это говорила, и этим всех расстраивала. Хотя все думали, что она плачет из-за предстоящей разлуки, от внимания родных не ускользала безутешность оплакивания, и они заражались ее настроением. Поскольку родных было много, Рене нигде подолгу не задерживалась, и это облегчало дело: длинные проводы, как известно, — долгие слезы.
Она доехала и до Манлет. Бабушке было за семьдесят, и она сделалась неразговорчива. Она жила теперь в старом доме на дальнем конце деревни. Рядом никого уже не было: все жили на ближних ее подступах, где был свет и подводили канализацию. Манлет упрямо не желала переезжать к дочерям и одна вела хозяйство. Она не сразу узнала Рене и не сразу вспомнила, кто перед ней: память ее стала плоха — но осанка и достоинство облика остались прежними, и они без слов сказали Рене то, что она хотела от нее услышать. Впрочем, кое-что она все-таки произнесла с прежними своими пророческими интонациями:
— Это Рене? Я плохо помню уже людей… Будь честной. На свете нет ничего лучше этого… — и Рене, услыхав ее, пустила первую слезу: до этого плакали ее родственники…
Приближался день отъезда — Рене решила заехать и в Даммари-ле-Лис, оставив эту поездку напоследок: она была для нее самой трудной. Ее тетки и кузины по материнской линии были ей преданы: они гордились ее успехами, она стала в семье притчей во языцех, и теперь всем казалось, что она совершает новый рывок в будущее, — поэтому к слезам прощания примешивались надежды, связанные с ее будущей славой. Труднее было с бабушкой Франсуазой, и Рене откладывала этот визит, сколько могла, но все-таки поехала. Бабка все поняла без слов, не стала ни ругать ее, ни жалеть, а сказала лишь странную, в ее устах, фразу:
— Я знаю, куда ты едешь. Не знаю, что тебе и сказать… Я читала про русских у этого Достоевского. Странная и тяжелая нация, но есть в ней и что-то очень привлекательное. Ты только не задерживайся у них. Это не для нашего ума и не для нашего желудка. Напиши, если сможешь. А этот прохвост снова пропал. Теперь и телефон есть — специально для него поставили, а не звонит! Что за странная манера? Взяла бы ты его с собой в эту Россию. Может быть, они б его переделали…
Отца она не дождалась. На Северном вокзале ее провожал другой Робер. Она весь день до этого была как в горячке. Франция, воспоминания о ней, Манлет, деревня в Пикардии, парижские улицы и бульвары, домик в Даммари-ле-Лис, комнату в котором ей посулили снова, Робер, ходивший за ней по пятам неразлучной унылой тенью, — все это до краев переполняло ее, связывало ей ноги и нашептывало остаться дома: тем более, что она одумалась и страх ее за это время поблек и поистерся, — было неясно, что именно угрожает ей от полиции. Но она все-таки поехала. Она была человеком слова, а узы слова самые жестокие и безжалостные — они-то и обрекают нас на нравственное рабство. И еще один, уже вселенский, рок, напрямую с ней не связанный и от нее не зависящий, сама История, гнала ее вперед, в сходящуюся на горизонте двойную рельсовую нитку бегущей на восток железной дороги…
Прогудел звонок, она села в поезд. Мать, сестра, родня, Робер, сама нежная, благословенная Франция — все дрогнуло, сорвалось с места и осталось у нее за спиною…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});