Сахалин - Дорошевич Влас Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Блювштейн едва встала с "кобылы" и дошла до своей одиночной камеры[56].
Она не знала покоя в одиночном заключении.
- Только, бывало, успокоишься, - требуют: "Соньку-Золотую ручку". - Думаешь, - опять что. Нет. Фотографию снимать.
Это делалось ради местного фотографа, который нажил себе деньгу на продаже карточек "Золотой ручки".
Блювштейн выводили на тюремный двор. Устанавливали кругом "декорацию".
Ее ставили около наковальни, тут же расставляли кузнецов с молотами, надзирателей, - и местный фотограф снимал якобы сцену заковывания "Золотой ручки".
Эти фотографии продавались десятками на все пароходы, приходившие на Сахалин.
- Даже на иностранных пароходах покупали. Везде ею интересовались, - как пояснил мне фотограф, принеся мне целый десяток фотографий, изображавших "заковку".
- Да зачем же вы мне-то столько их принесли?
- А для подарков знакомым. Все путешественники всегда десятки их брали.
Эти фотографии - замечательные фотографии. И их главная "замечательность" состоит в том, что Софья Блювштейн на них "не похожа на себя". Сколько бессильного бешенства написано на лице. Какой злобой, каким страданием искажены черты. Она закусила губы, словно изо всей силы сдерживая готовое сорваться с языка ругательство. Какая это картина человеческого унижения!
- Мучили меня этими фотографиями, - говорит Софья Блювштейн.
Специалистка по части побегов, она бежала и здесь со своим теперешним "сожителем" Богдановым.
- Но уже силы были не те, - с горькой улыбкой говорит Блювштейн, - больная была. Не могу пробираться по лесу. Говорю Богданову: "Возьми меня на руки, отдохну". Понес он меня на руках. Сам измучился. Сил нет. "Присядем, - говорит, - отдохнем". Присели под деревцем. А по лесу-то стон стоит, валежник трещит, погоня... Обходят.
Бегство "Золотой ручки" было обнаружено сразу. Немедленно кинулись в погоню. Повели облаву.
Один отряд гнал беглецов по лесу. Смотритель с тридцатью солдатами стоял на опушке.
Как вдруг из леса показалась фигура в солдатском платье.
- Пли!
Раздался залп тридцати ружей, но в эту минуту фигура упала на землю. Тридцать пуль просвистали над головой.
- Не стреляйте! Не стреляйте! Сдаюсь, - раздался отчаянный женский голос.
"Солдат" бросился к смотрителю и упал перед ним на колени.
- Не убивайте!
Это была переодетая "Золотая ручка".
Чем занимается она на Сахалине.
В Александровском, Оноре или Корсаковском, - во всех этих, на сотни верст отстоящих друг от друга, местечках, - везде знают "Соньку-золоторучку".
Каторга ею как будто гордится. Не любит, но относится все-таки с почтением.
- Баба - голова.
Ее изумительный талант организовывать преступные планы и здесь не пропадал даром.
Вся каторга называет ее главной виновницей убийства богатого лавочника Никитина и кражи пятидесяти шести тысяч у Юрковского. Следствие по обоим этим делам дало массу подозрений против Блювштейн и - ни одной улики.
Но это было раньше.
- Теперича Софья Ивановна больны и никакими делами не занимаются, - как пояснил ее "сожитель" Богданов.
Официально она числится содержательницей квасной лавочки.
Варит великолепный квас, построила карусель, набрала среди поселенцев оркестр из четырех человек, отыскала среди бродяг фокусника, устраивает представления, танцы, гулянья.
Неофициально...
- Шут ее знает, как она это делает, - говорил мне смотритель поселений, - ведь весь Сахалин знает, что она торгует водкой. А сделаешь обыск, - ничего, кроме бутылок с квасом.
Точно так же все знают, что она продает и покупает краденые вещи, но ни дневные ни ночные обыски не приводят ни к чему.
Так она "борется за жизнь", за этот несчастный остаток преступной жизни.
Бьется как рыба об лед, занимается мелкими преступлениями и гадостями, чтобы достать на жизнь себе и на игру своему "сожителю".
Ее заветная мечта - вернуться в Россию.
Она закидывала меня вопросами об Одессе.
- Я думаю, не узнаешь ее теперь.
И когда я ей рассказывал, у нее вырвался тяжкий вздох:
- Словно о другом свете рассказываете вы мне... Хоть бы глазком взглянуть...
- Софье Ивановне теперича незачем возвращаться в Россию, - обрывал ее обыкновенно Богданов, - им теперь там делать нечего.
Этот "муж знаменитости" ни на секунду не выходил во время моих посещений, следил за каждым словом своей "сожительницы", словно боясь, чтобы она не сказала чего лишнего.
Это чувствовалось, - его присутствие связывало Блювштейн, свинцовым гнетом давило, - она говорила и чего-то не договаривала.
- Мне надо сказать вам что-то, - шепнула мне в одно из моих посещений Блювштейн, улучив минутку, когда Богданов вышел в другую комнату.
И в тот же день ко мне явился ее "конфидент", бессрочный богадельщик-каторжник К.
- Софья Ивановна назначает вам рандеву, - рассмеялся он. - Я вас проведу и постою на стреме (покараулю), чтоб Богданов ее не поймал.
Мы встретились с ней за околицей:
- Благодарю вас, что пришли, Бога ради, простите, что побеспокоила. Мне хотелось вам сказать, но при нем нельзя. Вы видели, что это за человек. С такими ли людьми мне приходилось быть знакомой, и вот теперь... Грубый, необразованный человек, - все, что заработаю, проигрывает, прогуливает! Бьет, тиранит... Э, да что и говорить?
У нее на глазах показались слезы.
- Да вы бы бросили его!
- Не могу. Вы знаете, чем я занимаюсь. Пить, есть нужно. А разве в моих делах можно обойтись без мужчины. Вы знаете, какой народ здесь. А его боятся: он кого угодно за двугривенный убьет. Вы говорите, - разойтись... Если бы вы знали...
Я не расспрашивал: я знал, что Богданов был одним из обвиняемых и в убийстве Никитина и в краже у Юрковского.
Я глядел на эту несчастную женщину, плакавшую при воспоминаниях о перенесенных обидах. Чего здесь больше: привязанности к человеку или прикованности к сообщнику?
- Вы что-то хотели сказать мне?
Она отвечала мне сразу.
- Постойте... Постойте... Дайте собраться с духом... Я так давно не говорила об этом... Я думала только, всегда думала, а говорить не смею. Он не велит... Помните, я вам говорила, что хотелось бы в Россию. Вы, может быть, подумали, что опять за теми же делами... Я уже стара, я больше не в силах... Мне только хотелось бы повидать детей.
И при этом слове слезы хлынули градом у "Золотой ручки".
- У меня ведь остались две дочери. Я даже не знаю, живы ли они, или нет. Я никаких известий не имею от них. Стыдятся, может быть, такой матери, забыли, а может быть, померли... Что ж с ними. Я знаю только, что они а актрисах. В оперетке, в пажах. О, Господи! Конечно, будь я там, мои дочери никогда бы не были актрисами.
Но подождите улыбаться над этой преступницей, которая плачет, что ее дочери актрисы.
Посмотрите, сколько муки в ее глазах:
- Я знаю, что случается с этими "пажами". Но мне хоть бы знать только, живы ли они, или нет. Отыщите их, узнайте, где они. Не забудьте меня здесь, на Сахалине. Уведомьте меня. Дайте телеграмму. Хоть только - живы или нет моя дети... Мне немного осталось жить, хоть умереть-то, зная, что с моими детьми, живы ли они... Господи, мучиться здесь, в каторге, не зная... Может быть, померли... И никогда не узнаю, не у кого спросить, некому сказать...
"Рокамболя в юбке" больше не было.
Передо мной рыдала старушка-мать о своих несчастных детях.
Слезы, смешиваясь с румянами, грязными ручьями текли по ее сморщенным щекам.
Полуляхов