Формула всего - Евгения Варенкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Боже! Александр! Это жутко интересно. А вы не знаете – цыганки на картах правду гадают или это только наглый обман?
– О! Лучше не спрашивайте! – произнес Тарелкин с таинственным видом. Он понизил голос: – Это вам не сольфеджио. Тут – секреты. Цыганские секреты! Если я их выдам, меня – тю-тю?
– Как «тю-тю»?
– Натурально. Пырнут! Или тот, или тот.
– Про нас брешет, – сказал Антощ Драго.
Тот отмахнулся:
– Ты лучше…
– Понял. «Коней»?
– Да.
– Второй день идет.
– И чего?!
– Ты вроде торопился?
Драго провел ладонью по лбу – снизу вверх, приподняв вихры. Антощ понял, что зря спросил, и постарался это исправить:
– Морэ, я без издевки. Просто хочется знать – едем или не едем?
– Куда? К кому? Мариночка, будь так ласкова, принеси еще.
Та с осуждением покачала головой, но насчет водки распорядилась.
– Ну поехали, – стронул Выдра. – Зло забрало – песня душевней.
«Кони» бежали в сто первый раз. Гульба продолжалась. Уже долетали возгласы Тарелкина «падший ангел» и «я ль не рыцарь». У Марины на душе скребли кошки. Как ее достали мужские сумасбродства! «Ничего ведь не думают, даже о себе. Нам, бабам, поручают о них думать, а нам это надо? Нет. Только жалко, что пропадут… А какие глаза у него, мамочка моя».
Драго сидел, уронив лоб в ладони, и вдруг услышал голос Марины:
– Почему ты грустный?
– А?
– Почему ты грустный?
– Мне наплевать, – он сказал ей правду. Прищемил черт сердце, и все не мило. – То, что понимается, то не говорится.
Еще один окаянный глоток. Будь что будет. Как змею ни гни, она не сломается!
– Эй, человек!
И оркестр играл, что он ни попросит. Про тройку и ярмарку, про камыш, про «живет моя отрада» и «последнюю пятерку». Музыка кружила, как бокал с шампанским, и все, и не все, и так, и не так, назад, вперед, эх, эх!..
Чего-то нет, кого-то жаль,
Куда-то сердце мчится вдаль.
Я вам скажу один секрет –
Кого люблю, того здесь нет.
Лошади несли, и в центре залы разошлась одна, еще молодая. Она энергично трясла пухлыми руками и, раскрасневшись, прыгала на ножках, которым было нелегко с ее весом, вела плечами, хлопала в ладоши, но у нее все равно получалась лишь карикатура на цыганский танец, однако люди дружно ей хлопали, много смеялись, радуясь тому, как она плясала.
Драго стиснул стакан, и он чуть не лопнул. В висках застучало – ну гибель, братья! Она будет жить, будет пить и плясать, махать своей юбкой и, потея, как лошадь, отдуваться, как лошадь, а те, кто умеет, – они умрут, должны умереть!
Драго мстительным взглядом обвел помещение и увидел, как Антощ выходит – куда-то на улицу, с кем-то еще. Он последовал за ними.
Гажиха, запыхавшись, опала на стул, а муж наполнил перед ней рюмку и поднял тост.
Все крыльцо занимали люди. На широких перилах стояли стаканы – одни пустые, другие нет. И стаканам, и людям было здесь тесно. Общий интерес привлекал брандмейстер – он выдавал за сюжетом сюжет. Слева и справа от него стояли двое военных; один, кажется, казачий есаул. Оба были одинаково хмельны и хороши. Худой семинарист, прибившийся к ним то ли случайно, то ли по знакомству, был трезв и плох. Он внимательно слушал и даже как будто иногда порывался что-то сказать, но в последний момент безнадежно робел того, что его мнение кого-то обидит, и поэтому молчал, смущенно улыбаясь.
– Он подался в город, – продолжал брандмейстер. – Связей никаких, жрать что-то надо, он пошел в бригаду, к золотарям – черпал дерьмо, и так десять лет!
– Отменно! – с удовольствием заметил казачий есаул. – Из князи в грязи!.. Я бы лучше застрелился. А вы?
Семинарист вздрогнул. Сам с собою он на эту тему говорил часами – четко, умно, афористично, а тут растерялся: всей правды не скажешь, а частями не стоило.
– Я не знаю, – он опять улыбнулся – виновато и беспомощно.
– А я знаю! – вмешался в спор городской фельдшер. – Жизнь заставит, и еще не такое сочтешь за счастье! Люди капризничают – плохо им, худо, а у нас в госпитале то и дело то руку отрежут, то ногу или две. Так они даже радуются, благодарят: «Спасибо, доктор, замечательно отрезали»!
– Это вы мимо, – друг есаула, тоже военный, сощурил глаз. – Спор не об этом. Калекой порой быть весьма благородно, особенно если боевая рана – за веру и Отечество. Это одно. Тут почет! А другое дело – так опуститься, что копаться в какашках!
Фельдшер парировал:
– Вы слишком брезгливы.
– Господа, постойте! – общительный брандмейстер замахал руками. – Я не досказал! Хоть и золотарь, этот парень не плакал! Золотой портсигар однажды выудил. И не только… Деньги копил – десять лет копил, а потом открыл собственное дело! Кого-то припугнул, с кем-то столковался, ну и живет теперь в ус не дует.
Фельдшер кивнул:
– Деньги не пахнут.
– Я думаю… иначе, – произнес семинарист и сразу пожалел, потому что фельдшер поспешил уточнить:
– А как вы думаете?
– Я? – семинарист округлил глаза. – Я… Я…
Все засмеялись, и этот смех стал для семинариста почти спасительным, потому что он его разозлил, и молодой человек, пусть с запинками, но все же сумел ответить:
– Так, по-вашему, стоит полжизни нырять в дерьмо, чтобы разбогатеть в старости, когда уже сам никому не нужен и все зарятся только на твои деньги?
– А как же еще? – ответил брандмейстер машинально, не думая.
– По-моему, самое честное дело – самоубийство! – семинарист сказал и побледнел.
Раскрасневшийся от водки брандмейстер отечески похлопал его по плечу:
– Милый друг, вы еще молоды. Это у вас идет от мечтательности и нежности. Не хотите возюкаться – это ясно и всем знакомо, но не будете возюкаться – пойдете на дно! Захлебнетесь еще быстрее! А жизнь нужна, чтобы выскочить. Вы согласны? – обратился брандмейстер к есаулу.
Тот выплюнул семечку и сказал:
– Я служу Родине, мне все равно.
– Да вам просто спорить неохота, а так вы со мной согласны, – брандмейстер считал дискуссию завершенной, но семинарист пошел дальше.
– Может быть, вам и по нраву купаться в помоях, – сказал он гордо. – Но я грязь не люблю.
– Вы не поняли, юнга! – снисходительно пояснил брандмейстер. – Я тоже грязь не люблю. Я люблю жить! Жизнь! Назло всем!
Если бы кто-нибудь в этот момент следил за Драго, он бы заметил, как по его красивому смуглому лицу пробежала тень – мучительно-злая; ему было больно, кулаки сжались. Но никто не