Дневник - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А божественность Председателя? А божественность Директоров или Профессоров? А божественность Собственника или Художника? Служба — рабство — покорное подчинение — исчезновение в другом человеке — полная отдача Высшему — это пронизывает человечество до самого нутра. Ха! Вы, атеисты-демократы, хотели, чтобы люди были равны, как растения на грядках, и чтобы они подчинялись Идее. Но на эту горизонтальную картину человечества накатывалась другая, вертикальная… и эти две картины взаимоуничтожаются, не подчиняются общему закону, для них не существует единой теории. Но разве это повод, чтобы исключать из человеческого сознания вертикальное человечество, удовлетворяясь исключительно горизонтальным? Честное слово, не могу вас понять, атеистов. Вы нелогичны… Почему вы закрываете глаза на это богослужение, если оно прекрасно проходит без Бога, и более того — отсутствие Бога является его conditio sine qua non?[145] Действительно, я не вижу причины, в силу которой современное метафизическое беспокойство не должно было бы выразиться в обожествлении человека, когда не стало Бога.
Чтобы это произошло, вам достаточно лишь обратить внимание на одну особенность человечества, состоящую в том, что оно должно постоянно формировать, совершенствовать себя. Оно как волна, состоящая из миллиарда хаотических дробинок, но каждое мгновенье эта волна приобретает определенную форму. Даже в небольшой группке разговаривающих друг с другом людей вы можете заметить эту закономерность образования той или иной формы, возникающей случайно и независимо от их воли, в силу лишь приспособления друг к другу… это так, как если бы все сразу вместе указывали бы каждому по отдельности его место, его «голос» в оркестре. «Люди» — это то, что в каждый данный момент должно организовываться, — однако же эта организация, эта общая форма создается как случайная производная тысячи импульсов, но ее невозможно предвидеть и овладеть ею тем, кто входит в нее составной частью. Мы как тоны, из которых возникает мелодия, как слова, составляющие предложение, но мы не планируем того, что мы скажем. Это выражение наше падает на нас как гром, как творческая сила, возникающая из нас и нам известная. Там же, где возникает форма, структура, там должно быть Высокое и Низкое — и вот почему в людях происходит возвышение одного за счет других, одного над другими, — и это стремление вверх, выбрасывающее одного, пусть даже самое неподобающее и самое несправедливое, будет все-таки непременным условием высшей сферы, поделит его на этажи, из недр черни восстанет более величественное царство, которое станет для низших и ужасной тяжестью, и чудесным взлетом. Почему вы отказываете в доблести этому случайному созиданию из нас мира если не богов, то полубогов? Кто вам не дает узреть в этом Божественное начало, возникающее в самих людях, а не сходящее с небес? Разве явление это лишено божественных черт, будучи результатом межчеловеческой силы, то есть высшей и творческой силы по отношению к каждому из нас отдельно? Разве вы не видите, что здесь создается Высокое, и мы не имеем над ним власти? Зачем ваш ум, атеисты, с такой страстью отдался абстракции, теории, идее, рассудку, и не видит, что здесь, перед самым его носом, конкретно, человечество, как фейерверк, выстреливает все новыми богами и все новыми откровениями? Не кажется ли вам это несправедливым, аморальным, а может, духовно необоснованным? Но вы забываете, что если бы это умещалось в вашем духе, то это не было бы ни Высшей, ни Созидательной силой.
О, если бы я, наконец, смог, лично я, дать драпака — улизнуть от Идеи — навсегда поселиться в той, другой Церкви, созданной из людей! Если бы я заставил себя признать такую божественность — и не беспокоиться больше об абсолютах, а лишь чувствовать над собой, невысоко, всего лишь в метре над головой, такую игру созидательных сил, в нас самих рожденных, как единственный достижимый Олимп — и это любить. Такое богослужение заключено в «Венчании», и я не шутя написал в предисловии к этому произведению: здесь человеческий дух любит межчеловеческий дух. И все же! Мне никогда не удавалось покориться — и всегда между межчеловеческим богом и мною вместо молитвы рождался гротеск… Жаль! — откровенно говорю. — Жаль! Поскольку лишь Он — этот полубог, рожденный из людей, «выше» меня, но только на вершок, будучи как бы первым приобщением к тайне, такой несовершенный — одним словом, Бог в меру моей ограниченности, — мог бы освободить меня от проклятого универсализма, с которым я не могу справиться и вернуться к спасительной конкретности. О, найти свои границы! Ограничиться! Иметь ограниченного Бога!
Горько мне пишется… потому что не верю, что хоть когда-нибудь во мне произойдет этот скачок в ограниченность. Космос и дальше будет меня затягивать. Поэтому все это я пишу не вполне серьезно, а так, риторически… но ощущаю вокруг себя наличие человеческих натур, отличных от моей, чувствую эту окружающую меня инакость, в которой заключены недоступные мне решения… потому ей это поверяю, и пусть она делает с этим что хочет.
Вторник
Я снова увидел его! Его! Хама! Сижу себе тихо-мирно в миленьком кафе, зависшем над садами, завтракаю и вижу: святой пролетариат! Он (зеленщик, приехавший в тележке) прежде всего был приземистый и задастый, но в то же время — рукастый и толстощекий, коренастый, полнокровный, выхрапевшийся в постелях с бабой и как будто из сортира. Говорю «из сортира», потому что у него задница была главной, а не рожа, он весь был как бы насажен на задницу. Невероятно сильное стремление в хамство знаменовало его целиком — пристрастившийся к этому, разошедшийся, закоренелый и страшно во всем этом работоспособный и активный, переделывающий в хамство весь мир! И любящий себя!
Что с ним делать? Я пил кофе с Бьянкотти, которому ничего не сказал… Что сделать? Если бы низкое всегда было молодым! Всегда моложе! В молодости — спасение низкого, молодость — его естественная и освящающая стихия… нет, очаровывающее низкое для меня не является проблемой… Но очутиться глаза в глаза с мужиком, а не с мальчиком, и быть в состоянии вынести его в его удвоенном уродстве пожилого хама.
Удвоенном? Да оно учетверено, потому что я, смотрящий на него, во всех моих буржуазных нежностях являюсь завершающим дополнением той мерзости, подхожу под нее, как негатив; мы как две обезьяны — возникающие одна из другой… Две пожилые обезьяны! Бр-р-р… Знаете ли Вы, как выглядит самая ужасная встреча? Встретиться со львом в пустыне? С тигром в дебрях? С духом? С чертом? Это была бы идиллия! Хуже, в сотни раз хуже, если бледный интеллигент наткнется на топорного хама, в том случае, когда не хватит молодости, когда эта встреча произойдет во взаимном отвращении, которого никогда не почувствуешь к пожирающему тебя льву; при условии, что эта встреча будет омыта физическим отцветанием; и ты вынужден терпеть этого человека, вместе с собой, с этим неприятным привкусом, в соусе этой идиосинкразии, в проклятии этой карикатуры!
Донимает, мучает этот взрослый хам… не могу оторваться! Его ходячее свинство!
Четверг
Гитлер, Гитлер, Гитлер… Что вдруг некстати подвернулся под руку Гитлер? В суматохе моей жизни, в этом беспорядке событий я давно уже заметил определенную логику нарастания сюжетов. Если какая-то мысль становится доминирующей, то начинают множиться факты, подкрепляющие ее снаружи, а выглядит это так, как будто внешняя действительность начинает сотрудничать с внутренней. Недавно я здесь отметил, что меня назвали — ах, ошибочно, конечно! — фашистом. И вот сейчас, когда я случайно забрел в незнакомую мне часть Тандиля, в barrio[146] Ривадавья, мне в глаза бросились намалеванные мелом на стене, на камнях, надписи «LOOR Y GLORIA A LOS MARTIRES DE NURENBERG» («Слава мученикам Нюренберга»).
Гитлеровец в Тандиле? И такой фанатичный? После стольких лет? И где же этот фанатизм? — В Тандиле — почему здесь?.. Это снова, вероятно, одно из тех тандильских затемнений, помрачений, глупых по сути своей… которые невозможно логически объяснить… но (имея ввиду тот «фашизм», которым меня угостили) выглядело так, как будто это намекало на меня… Намек? Я давно знаю, что много что намекает на меня, много…
А кроме того, этот Гитлер свалился на мою голову, когда хам мне опостылел, когда я, выблеванный хамом, сам хамом блевал.
Пятница
Гитлера разбили в пух и прах, а вдогонку (опасаясь, как бы он не воскрес) post mortem загримировали под дьявольскую посредственность, крикливого сержанта — адского мегаломана. Испоганили ему легенду. И сделали это со страху. Но страх тоже бывает преклонением. Я бы скорее выступал за то, чтобы не бояться Гитлера — он рос на чужом страхе, как бы и на вашем страхе не вырос.