Дневник - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тяжелый! Тяготит меня этот кузен. Ведь мы из одной семьи: я тоже утонченный… и из той же самой среды. Только без Парижа. Парижа мне не хватило. И к моей нежной, не защищенной парижской мазью кожице подбирается шершавый Тандил!
Четверг
Кортес познакомил меня с молодым поэтом, Хуаном Анхелем Магариньосом, сыном хозяйки гостиницы «Residencial». Я попросил его привести с собой других молодых поэтов.
В пять прибыли три мальчика, не имеющих обо мне понятия и спросивших, откуда я взялся в Аргентине. Четвертый, субтильный, шестнадцатилетний, услышав мою фамилию, улыбнулся и сказал: Фердыдурке!
Они называли его «Дипи». А стало быть, в Тандиле у меня уже два читателя (два, потому что второй — сын директора музея, Феррейра, 18 лет).
Все они пишут. Поэтому у меня есть то, что я хотел: читатели, артистический столик в кафе и коллеги. Жаль, что ни одному из коллег не перевалило за двадцать.
Пятница
Я стал также коллегой Кокса, худощавого семнадцатилетнего верзилы, в котором есть что-то от гарсона: фамильярность и освоенность со всем, доведенное до совершенства отсутствие уважения, какое только случалось мне видеть, жуткая манера поведения, как будто он приехал в Тандиль из самого Нью-Йорка (но даже не заглянул в Буэнос-Айрес). Такому ничего не понравится: абсолютная неспособность прочувствовать какую-либо иерархию и цинизм, состоящий в умении сохранять видимость приличий. Его ум — родом из низших сфер — ум проходимца, разносчика газет, лифтера, мальчика на побегушках, для которых «высшая сфера» представляется ценностью лишь настолько, насколько с нее можно что-то урвать. Черчилль и Пикассо, Рокфеллер, Сталин, Эйнштейн для таких — жирный зверь, которого они обдирают до последних чаевых, если нападут на него в холле гостиницы… и такое же отношение к Истории в этом мальчике успокаивает меня и даже расслабляет, дает равенство более истинное, чем то, которое сделано из лозунгов и теорий. Отдыхаю.
Суббота
Ограниченная жизнь. Локальная. Живу тем, что принесет день. Никто не пялится, каждый смотрит себе под ноги, на свою тропку… Работа. Семья. Обязанности. Как-то пережить… Конкретное существование.
Оно и изводит, и притягивает одновременно… о, это ограничение, которого я так жажду! Космос мне уже надоел. Констатирую в себе кризис «универсализма». Допускаю, что сегодня им больны многие. Диагноз такой: из века в век мы расширяли наши горизонты; наше видение в итоге охватило всю нашу планету; мы требуем морали «для всех», права «для всех», всего «для всех» — и тогда выясняется, что это выше наших сил! Катастрофа! Разочарование! Банкротство! А ведь я и букашек сравнивал с людьми в своем порыве ко всеобщей, единственно возможной справедливости! Но пощечина, полученная моим духом от первой же не спасенной букашки, сталкивает меня в импотенцию… и вот теперь во мне уничтожаются всеобщее равенство, всеобщая справедливость, всеобщая любовь и вообще любая всеобщность; не то что я не хочу этого, я просто не могу с этим справиться — ведь не Атлант же я, держащий на плечах весь мир!
Я совсем недавно сердился на католиков и коммунистов за их аристократический эгоизм по отношению к животным. А тут вдруг, с Кортесом, даже людям отказываю в равенстве! Как одно другому противоречит во мне!
Неужели я становлюсь «реакцией»? Реакцией на весь современный процесс, направленный к универсализму? Я так диалектичен, так подготовлен к переживанию всех тех моментов, которыми меня нафаршировала эпоха, к банкротству социализма, демократии, учености, что чуть ли не с нетерпением дожидаюсь неизбежной реакции, почти что являюсь ею!
Сузиться! Ограничиться! Жить только тем, что мое! Хочу быть конкретным и приватным! А пошли они куда подальше, все эти идеи, которые призывают меня беспокоиться о Китае; Китай я не видел, не знаю его, там не был! Довольно призывов видеть брата в человеке, который мне вовсе не брат! Я хочу замкнуться в своем кругу и не лезть дальше того, что я могу охватить своим взором. Развалить эту проклятую «всеобщность», которая сковывает меня хуже, чем самая тесная тюрьма, и выбраться на просторы Ограниченного!
Записываю это мое желание, сегодня, в Тандиле.
[28]
Среда
В Тандиле я — самый знаменитый! Никто не сможет сравниться со мной! Их — семьдесят тысяч низкого происхождения… Несу голову свою, словно лампу…
Четверг
Я расту в Польше. Впрочем, не только там. Как раз сейчас в Польше рождаются «Венчание» и «Транс-Атлантик», и том, включающий все мои рассказы, названный «Бакакай» (в память об улице Бакакай в Буэнос-Айресе, на которой я жил). Французский перевод «Фердыдурке» близится к завершению. Идут переговоры об издании моего «Дневника» по-французски и по-испански. «Ивону» собираются ставить в Кракове и в Варшаве. Переписка по вопросу постановки «Венчания». Лавина статей и заметок в польской печати. Уже пошло, теперь один другого будет подстегивать — процесс моего возвеличивания на долгие годы обеспечен! Глория! Глория! Г…! Г…!
Тандиль!
Пятница
Премиленький завтрак съел я… «В Тандиле с тоски ты помрешь»… С этого отчаяния пошел я на лекцию Филефотто о симфониях Бетховена. Филефотто, нос картошкой на лице-булке, с ироничной блаженной улыбкой говорил: «Есть такие, кто полагает, что глухота маэстро стала причиной его таланта. Нонсенс, дамы и господа, абсурд! Глухота не стала причиной таланта. Талант в нем вырос вследствие Французской революции, ибо она открыла ему глаза на социальное неравенство!»
Вижу Бетховена в руках-булочках Филефотто, вижу, как он им, точно палкой, крушит Неравенство. О, Бетховен в руках Филефотто!
И в то же самое время в глубине моего существа что-то вроде удовлетворенности, как ликование от мысли, что низший может использовать высшего.
Суббота
Вчера, когда я писал, открылась дверь и вошла Ада, маленькая, хрупкая, скукоженная до микроскопических размеров бледным страхом. Она после операции. Тяжело дышит. Я сагитировал ее в Буэнос-Айресе, чтобы она приехала сюда на «nachkur[144]» сразу же, как только сможет передвигаться. И вот она здесь. Хенрик, ее муж, появился через несколько дней, а пока что Ада погружена в страхи. «Как я здесь появилась? Что я тут делаю?!» Мы пошли выпить кофе в кондитерскую. «Боже, что это за кондитерская?» «Ада, возьми себя в руки…» «Я не могу взять себя в руки. Зачем я здесь?» «Неплохо было бы хоть немного прийти в себя…» «Я не могу прийти в себя, потому что меня пока здесь нет. Что это за кофе?» «Это такой же кофе, как и в любом другом месте»… «Так уж и в любом другом… Что это за конь?» «Конь как конь, самый обычный, сама видишь». «Этот конь никакой не обычный, потому что я еще здесь не поселилась!»
Среда
Я не знал, что делать, вспомнил, что N. N. (хозяин базара) пригласил меня на ужин, я пошел… испытать счастье, а вдруг получится… Но при моем появлении была объявлена военная тревога, удвоены наряды стражи, расчехлены орудия!
У меня было впечатление, что я штурмую бастион. Хозяин дома за парапетом деланного добродушия. Хозяйка дома и ее тетка, Ракель, старая дева, в окопе католических принципов с оружием, готовым к бою в случае, если бы я позволил себе какое-нибудь святотатственное высказывание (с этими интеллектуалами никогда ничего не известно!). Барышня, одетая в броню дежурных улыбок и потчующая салатом. Сын, инженер, в мягкой рубашке, рыхлый, опрятный, с усиками, с кольцом, при часах, комильфо — шедевр самодостаточности.
Пятница
Да… Буржуазия недоверчива. А пролетариат? Не понимаю! Не могу понять! Ах, в течение по крайней мере получаса я пытался «понять» рабочего, стоявшего на углу и смотрящего на противоположную сторону улицы. О чем и как он думает? Какие и как у него в голове пробегают мысли? Непостижимо. Существует какая-то проклятая пропасть, какая-то дыра в нем, через которую невозможно перескочить. Почему я так хорошо, без малейших трудностей проникаюсь чувствами детей, пролетарской молодежи, а взрослый крестьянин или рабочий заблокированы странной пустотой, жутким вакуумом?..
Воскресенье
Посмотри на них, на familias, кружащие на площади воскресной прогулкой. Их круженье! Не верится, что они могут так кружить! Это напоминает стихийное движенье планет и отбрасывает нас на миллионы лет в допотопность. Вплоть до того, что само пространство кажется закрученным по-эйнштейновски, когда они, продвигаясь, постоянно возвращаются. Рыхлость их шествия! Лица почтенные, спокойные, мещанские, расцвеченные итальянскими, испанскими глазами, и зубами, выглядывающими из дружелюбно осклабившихся ртов, — и так прогуливается эта благопристойная мелкая буржуазия с женами и детьми…