Дневник - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Суббота
Я показал им спички. Жаль, что не показал им сигареты.
Разве сигарета не приносит нам большого наслаждения? Почти такого же, как еда? Но кто бы осмелился сравнить хлеб с сигаретой? Хлеб — это наша естественная необходимость, а сигарета стала ценностью тогда, когда родилась искусственная потребность, созданная привыканием, — вредная привычка.
А потому нечего гордиться, что сегодняшнее человечество с наслаждением вдыхает фимиам, поднимающийся с выставок живописи. Я не ставлю под вопрос наличие в человеке от рождения тяги к прекрасному. Но я спрашиваю: не слишком ли в некоторых видах искусства (как стихи или живопись) производитель фабрикует для себя потребителя?
Нажим, принуждающий людей к картинам, — вот над чем стоит подумать!
Пятница
Из моего письма Артуру Сандауэру, в связи с фельетоном г-на Киселя в выходящем в Польше «Тыгоднике Повшехном», фельетоном «Сандауэр и Гомбрович, или Сговор отсутствующих».
Читая тот отрывок из Вашего эссе, который он процитировал и раскритиковал, я подумал, что здесь лучше всего видно, как все-таки велика его неспособность читать нас — Вас и меня, — как ничего он в нас не понимает. Ваше эссе мне абсолютно неизвестно, если не считать того отрывка, что поместил Кисель, я понятия не имею, что Вы написали, но, несмотря на это, позвольте мне, пан Артур, сказать, как с моей точки зрения следует интерпретировать Ваши слова.
Вот они в передаче г-на Киселя:
«Возникает нечто такое, что в польской литературе было абсолютным novum[138]: самоирония, самокомпрометация. Высмеивая себя и издеваясь надо всей современной польской проблематикой, Гомбрович избавляется от напыщенности, пафосности, долгие годы бывшими отличительной чертой нашей культуры, и, похоже, открывает тем самым перспективу для создания более аутентичной, более национальной культуры…»
Это-то и раздражает г-на Киселя, и он триумфально выводит в своей статье, что это Ваше «novum» в сущности nihil novi[139], что литература наша, начиная с поэтов, была полна «самоиронии и самокомпрометации». «Это составляет одну из фундаментальных традиций и условностей этой литературы на протяжении вот уже ста пятидесяти лет», — пишет он.
Но он написал так потому, что неправильно понял Ваши термины. Г-ну Киселю кажется, что, например, Выспяньский в «Свадьбе» допускает самокомпрометацию, т. е. самоиронию. Конечно же, ничего подобного. «Свадьбу», наверное, можно представить как компрометацию польского народа, но сам он, Выспяньский, здесь высший судья, это он мечет громы и молнии и раздирает на себе одежды. А потому «Свадьба» — отнюдь не самокомпрометация Выспяньского, как и ничего общего с самокомпрометацией не имеющие громы, проклятья, издевки, посылаемые на голову всего народа из уст Словацкого и далее — Норвида, Бобжиньского или Бжозовского и кончая Новачиньским.
Неужели, выбирая слово «самокомпрометация», Вы не имели в виду того, что я в «Фердыдурке» выставил себя действительно довольно необычно, (потому что) заявляю о собственной незрелости и обвиняю других авторов в том, что они скрывают свою незрелость? Не было ли это своего рода «novum» в нашей литературе? А то и в мировой? И здесь можно говорить о «самокомпрометации» при условии, конечно, что это признание незрелости не останется лишь полемическим трюком и юмористическим эффектом. Какой диалог мог бы получиться между Выспяньским и мною, если бы мы смогли встретиться в кафе за чашкой кофе? Он: «Скорблю над пороками польского народа, потому что я более зрелый, чем польский народ». Я: «Я, если и скорблю, то никак не над польским народом, а лишь над собственной незрелостью, а народ волнует меня только как один из факторов, формирующих мою незрелость, а потому я вступил в схватку с народом точно так же, как я вступаю в схватку с любым другим явлением, которое сдерживает мое созревание и препятствует моей зрелости, что, впрочем, не означает, что я более зрелый, чем мои соотечественники, нет, я всего лишь более осведомлен о своей незрелости, и это позволяет мне держать дистанцию, но я признаю, что, с другой стороны, эта незрелость восхищает меня, и покоряет, и доставляет наслаждение. Потому что я одновременно зрелая Незрелость и незрелая Зрелость…»
Опустим последнее предложение, может быть, слишком трудное для людей непривычных… Но ведь из вышесказанного видно, что моя «критика» народа не имеет ничего общего с традиционной для нашей литературы критикой, что она берет начало в другом самоощущении, другом видении, другой теории. И что это вообще никакая не критика, а лишь борьба за мое психическое бытие и борьба за форму, определяющую это бытие, — где я, личность, противостою окружению не во имя высшей объективной истины, а во имя моей истины.
Но если Вы и теперь продолжаете писать, что я «издеваюсь надо всей современной польской проблематикой», — как это надо понимать? Ведь не так, как понял г-н Кисель, что я высмеиваю то, что в ней есть бездарного, но так, что я осуждаю ее в целом, и в хорошем и в плохом, потому что она «не на тему», потому что она заботится о существовании и развитии народа, а не о существовании и развитии людей, этот народ составляющих. Что она — проблематика коллектива, тогда как я пребываю в круге проблематики индивида. Что, к тому же, она — проблематика не по средствам и на вырост, продукт искусственной зрелости, того, что один для другого и в сравнении с другим становится более патриотом, чем он есть (на самом деле), а это не имеет к нашей подлинной психической жизни никакого отношения. И здесь хорошо было бы, если бы г-н Кисель наконец понял, что источником моих столь революционных и необычных тезисов является простая истина: индивид есть нечто более основательное, чем народ. Он выше народа.
И как же, пан Артур, прикажете понимать Ваши слова о том, что, как кажется, здесь открывается «перспектива для создания культуры более подлинной, более национальной»? Разве не так (чего не уловил г-н Кисель), что у поляка больше причин, чему француза или англичанина не отождествлять себя со своей национальной формой, и что именно это более далекое отстояние от формы могло бы гарантировать нам совершенно оригинальный вклад в европейскую культуру? А теперь представьте себе тот шок, когда гордое «я — француз» француза или «я — англичанин» англичанина сталкивается с неожиданным польским «я не просто поляк, я — больше, чем поляк»…
Достаточно ли корректно я отразил Ваши положения? Повторюсь: я не знаком с этой Вашей лекцией, не знаю контекста Ваших слов, не употребили ли Вы их в каком-то более узком значении, и поэтому я придал им как можно более широкое и глубокое значение, чтобы показать, что эти несколько строчек можно прочитать как душа того пожелает: мелко, как это сделал г-н Кисель, или глубже. Эти два предложения можно утопить в нашей бессмертной банальности, нагрузить всеми трюизмами, лозунгами, схемами, отклонениями, особенностями польской национальной мысли, а можно и найти в них более свежее содержание. Только в этом втором случае необходимо иметь некое понятие об идеях, из которых состоит скелет живого тела моих книг… об этой форме и этой незрелости… Но разве можно требовать такого неимоверного интеллектуального усилия от г-на Киселя, который, будучи сарматом, не является философом, и философские взлеты которого выражаются максимами типа: «Бедные люди-эгоцентрики. Может ли эгоцентрик быть пророком? Может, но только лже-пророком». Аналогично и для другого знатока, на которого я здесь, в эмиграции, обречен — для г-на Саковского из лондонских «Ведомостей», — мой «Дневник» кишит нонсенсами, которые он, Саковский, хоть убей, понять не может и вынужден отнести их на счет чудаковатой позы или же глуповатой жажды оригинальности, так для г-на Киселя моя трактовка Польши — разогретая позавчерашняя котлета — особый случай в авторе, за которым, впрочем, г-н Кисель признает приличную дозу новаторства. Такие странные у этих господ получаются выводы, потому что их эрудиция затмила то, что и так видно любому более или менее интеллигентному читателю: что мои взгляды представляют органическое целое, что мое отношение к искусству ли, к народу, или к другим тому подобным делам, это просто ветви дерева, стволом у которого моя концепция формы. Да, но поляки не любят докапываться до корней, г-н Саковский или г-н Кисель — существа скорее «светские», далекие от того, чтобы надоедать себе и другим слишком глубоким размышлением. Зачем же тогда нужен католический костел? Он, который уже раз за свою историю, отпустит г-ну Киселю грех этих несимпатичных глубоких размышлений.