Дневник - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Становилось все ясней, что живописец должен отобразить не природу вне его, и не дух, а лишь свое видение природы… т. е. самого себя, не нарушая тем не менее границ своей физической зоны… выразить себя живописными средствами, формой, цветом… И тогда начали деформировать объект. Но как выразить себя через живопись, лишенную движения? Ведь экзистенция — это движение, она имеет протяженность во времени. Так как же я могу передать себя, т. е. свою экзистенцию, если я оперирую лишь сопоставлением неподвижных форм? Жизнь — это движение. Если я не могу придать движение, значит я не могу дать жизнь. Заметьте, что я имею в виду самое настоящее движение, а не иллюзию движения, какую создает художник, делая набросок, допустим, скачущего коня. Сравним теперь в этом плане цвет и линию со словом. Слово разворачивается во времени, оно как шествие муравьев, где каждый из муравьев приносит что-то новое, неожиданное; тот, кто выражает себя через слово, постоянно возрождается; лишь кончилось одно предложение, его уже дополняет, досказывает следующее, и вот движением слов выражена постоянная игра моего существа; выражая себя словом, я становлюсь похожим на шумящее и трепещущее на ветру дерево. А живописец, выложившийся без остатка в одном броске, весь — в пространстве, неподвижный на полотне, как глыба. Картину мы охватываем взглядом сразу. И что с того, что в картине я вижу некую игру элементов, коль скоро эта игра не имеет развития, не движется? Живопись, несомненно, может передать нам видение живописца, опыт его духовного общения с миром, но только на срезе одного мгновения, а для того, чтобы я смог как следует вникнуть в его личность, мне понадобились бы тысячи таких взглядов, и лишь все вместе они смогли бы ввести меня в его внутреннее движение, в его жизнь, в его время.
Какая же натяжка утверждать, что Ван Гог или Сезанн на своих полотнах передали свою индивидуальность! Рисовать яблоки иначе, чем выглядят настоящие, и хотеть с помощью этих яблок соперничать с высоким происхождением поэзии, музыки… Человек, выраженный через яблоко! Неподвижное яблоко! Если бы мне, литератору и поэту, сказали, что я должен выразить себя в яблоке, я бы сел и униженно заплакал. Но когда мы говорим об искусстве и его мастерах, в нас проникает какая-то снисходительность… и симпатия, или даже восхищение приводят к тому, что мы склонны смотреть сквозь пальцы на многие мелкие неточности, чтобы только не испортить обедни… и поэтому мы готовы присягнуть, что эти яблоки или подсолнухи ввели нас в мир Сезанна или Ван Гога, забывая при этом, что если они и стали нашими близкими знакомыми, то только потому, что их биографы заполнили огромный пробел, оставленный подсолнухами и яблоками. Если бы слово не рассказало нам об их жизни, не слишком пригодились бы нам их автопортреты.
Поэтому живопись, хоть она и деформирует, продолжала испытывать хроническую неудовлетворенность: мученики кисти (этого неуклюжего инструмента!) чувствовали, что они не сумеют высказаться во весь голос, пока копируют существующие в природе формы, даже если подвергают их глубокой трансформации. Что делать? Как освободиться от Предмета, от того Предмета, к которому они были прикованы точно цепной пес? А может быть, так: разрушить Предмет, разложить его на составные части и создать из этого собственный, отвлеченный язык? Так возникла абстрактная живопись. Что ж с того, если она тоже обездвижена или, точнее говоря, является застывшим движением. В музыке чистая форма достижима, ибо музыка находится в становлении, после пианиссимо скрипок слышится удар в барабан, здесь форма обновляется постоянно, но абстрактная картина — это как единый аккорд… как будто музыкант пригласил вас на концерт и угостил одним-единственным аккордом. Абстракция лишила картину суррогата жизни, которую она имела, будучи подражанием природы, не дав ей взамен другой жизненности.
К черту эту вашу живопись! Мне приелось! Довольно этой мании!
Они: — Дорогой! Ты не чувствуешь! Ты не знаешь! Не понимаешь! Не улавливаешь!
Я: — Взгляните на эти три спички, которые я кладу на песке. Представьте себе, что в некой группе людей возникло жесткое соперничество на тему, как разложить эти три спички, чтобы они легли как можно более художественно. Если я построю из них треугольник, это будет выглядеть интересней, чем если бы я, например, положил их рядком. Но можно создать и более интересные сочетания.
Представим себе, что в это дело были вбуханы огромные усилия самых опытных «спичечников», что одни оказались более успешными, другие менее, что возникли иерархии, что сформировались школы и стили, что появились ценители… Но я спрашиваю, почему все это должно считаться нелепым? Ведь даже этими тремя спичками человек что-то поведал о себе, о мире. Ведь сосредоточивая все наше внимание на этих трех спичках, мы можем открыть в них тайны космоса, коль скоро они — его частица, ведь известно, что в капле воды отражена вселенная; коль скоро они ни больше ни меньше, а всего лишь Предмет во всем своем величии, коль скоро в их поведении выражены законы природы, коль скоро, глядя на эти спички с соответствующим вниманием, мы совершаем торжественный акт, сопоставляя Сознание с Материей.
Все это при условии, что мы станем их рассматривать. Вот только вопрос: а стоит ли, стоит ли, стоит ли? Ведь мы могли бы одинаково хорошо и, может, даже с большим успехом, использовать для этого таинства вместо спичек деревья, животных или что-нибудь другое.
Я не спорю, что если мы с такой же интенсивностью начнем всматриваться в Сезанна, то Сезанн станет откровением. Только вот вопрос: стоит ли, стоит ли, стоит ли? Не поискать ли откровения где-нибудь еще?
По-моему, вы горько ошибаетесь, считая, что картины сами по себе являются неким откровением и поэтому притягивают людские взгляды. По мне, так всё как раз наоборот. Картины считались откровением потому, что человечество стало искать в них откровения, и тогда поразительное убожество этого искусства заиграло глубиной и богатством.
Почему же все-таки люди стали всматриваться в картины?
Ответ на это поищите в механизмах человеческого общежития, в их историческом развитии. Картина, как ни верти, должна быть вещицей красивой, не так ли? Ведь она создана для украшения. Поэтому возник рынок картин, аналогичный рынку ювелирных украшений. Начали платить, ибо (перефразируя Паскаля) если на моей стене висит Тициан, это значит, что я человек, с которым нужно считаться, потому что я богатый. Эта красивая вещь — картина — разожгла собственнический инстинкт королей, князей, епископов, вплоть до буржуазии, а потребность создала настоящую шкалу ценностей. И причиной этого стали многие сложные моменты, хотя бы тот, что у человечества есть, как и у отдельного человека, свои забавы и мании… кто, например, мог бы предвидеть, что определенного вида камни, как бриллиант, рубин (художественный эффект которых ничтожен), разбудят в человечестве такую огромную жажду обладать? А почтовые марки?
Конечно, картина это не почтовая марка. Но, тем не менее, это искусство, сильно ограниченное в средствах выражения. Приплюсуйте к художественному заряду картины те, другие силы, имеющие мало общего с искусством, и вы поймете, почему в нашем восприятии она взлетела так высоко, чуть ли не до высот святости.
Вот только вопрос: а стоит ли поддерживать ее на этой высоте?
Сегодня происходит так: сначала сложный стадный механизм, который исторически сложился, бросает вас на колени перед картиной, и только потом самой изощренной аргументацией вы пытаетесь объяснить, что если вы восхищаетесь, то только потому, что произведение стоит восхищения.
Стоит ли предаваться столь изощренным играм с собственным ощущением?
Перестаньте восхищаться — это проще.
* * *(Всё, что я перед ними выложил, было довольно случайным. Не было, что называется, исчерпывающим. На них можно было бы напасть с другой стороны, с десяти сторон, их ахиллесовы пятки можно считать на дюжины.
Я не к тому стремлюсь, чтобы представить весь набор доводов, а к тому, чтобы взбунтоваться. Я хочу протестовать! Я верю, что за мной пойдут и другие. Провидение, позволь мне побыть еще пару лет в оппозиции — она должна обрести своих людей.
Пустить под откос энтузиазм, идущий проторенным путем!
Впрочем, моя война с живописью, как и с рифмованной поэзией, — это прежде всего война со средой — живописцев, поэтов — с группой, с профессией… Нигде более, чем здесь, не действует закон, что условия производства формируют Дух на свой манер — ничто так замечательно не иллюстрирует марксистский тезис, как эта страшная художественная мистификация, которую они, марксисты, не отваживались затронуть. Живописцы, поэты, их воздыхатели и попутчики, это типичное приспособленное сознание — они не просто верят, они еще и хотят верить. Моя претензия состоит в том, что вера к ним приходит слишком легко, даже слишком поспешно, в том, что они — маньяки, использующие для своей искусственной пассии исторически сложившееся искусственное положение дел. И никто из них не хочет отрезвиться. Каждый делает, что может, лишь бы утонуть в своей мании. И меня хотят в этом утопить. А я буду защищаться!)