Воспоминания - Екатерина Андреева-Бальмонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сестры мои ходили к ней обыкновенно часа в три и редко кого заставали у нее.
Большой номер, который занимала в бельэтаже, она никак не украшала, не придавала ему уюта, гостиничный номер оставался казенным и банальным: традиционный диван у стены, перед ним круглый стол, покрытый ковровой скатертью, по сторонам его два кресла и несколько стульев. В простенке двух окон зеркало, на его подзеркальнике аляповатые подсвечники, чугунная пепельница. Так странно было видеть эту хрупкую прелестную фигуру, эти сказочно прекрасные глаза среди такой обстановки. Как будто изящнейшая статуэтка Танагры{55} попала на грязный прилавок какой-нибудь лавчонки.
Дома у себя Дузе всегда носила черную шерстяную юбку и мягкую шелковую блузу, сшитую наподобие русской косоворотки. Когда я ей сказала, что это фасон русской крестьянской рубашки, Дузе удивилась. «А я скопировала ее с египетской одежды в Каирском музее, — сказала она, — и эти пуговицы купила в Каире, это старый черный жемчуг».
К нам с визитом Дузе приезжала в длинном платье тонкого черного сукна, опушенном серым мехом шиншиллы. Маше она как-то сказала, что это платье — модель из Парижа, сделанное Вортом специально для нее. На сцене она этого платья не надевала.
Накануне отъезда Дузе из Москвы в тот год я пошла к ней прощаться одна. Чтобы мне было не так неловко, я понесла ей от сестры Маши подарок: эскимосские туфли из оленьей шкуры с пестрыми тряпочками в виде украшения. Когда я вошла в ее комнату, Дузе лежала на своем ложе и ласково приветствовала меня. Туфли ей очень понравились. Она тотчас же вскочила с кровати, надела их и стала ходить по комнате, потом подбежала к зеркалу и стала рассматривать свои ноги в этих туфлях. Меня поразила гибкость, с которой она согнулась перед подзеркальником. Она никогда не носила корсета, хотя в то время была мода затягиваться в длинный корсет, доходивший чуть ли не до колен.
Я с восторгом смотрела на нее и на этот раз меньше смущалась говорить с ней. Мне так не хотелось уходить, хотя я дала себе слово не оставаться у нее больше четверти часа.
В это время вошла ее горничная-итальянка и подала ей визитную карточку. Дузе, взглянув на нее, весело закричала в дверь: «Entrez, entrez!» [93] Я тотчас же стала прощаться. Она ласково взяла меня за длинную стальную цепочку, на которой я носила часы за поясом, и, протянув меня к себе, сказала: «Non, non, restez encore un peu, mademoiselle André» [94]. Она нас всех, сестер, называла так. Я посмотрела на дверь. «Oh, il n’ est pas si terrible, с’ est un charmant prince, le prince Ouroussov» [95]. Но я не расслышала его фамилии. «C’est mon homme de confiance»[96],— с детской важностью добавила она шутливо. Она приподняла спереди свою длинную юбку и, выставляя меховые туфли, пошла навстречу гостю.
В комнату вошел, легко ступая, высокий, осанистый господин. Я тотчас же узнала его. Это был тот самый, который всегда сидел в первом ряду рядом с Корсовым и не сводил бинокля с Дузе. На него в театре все обращали внимание, так он выделялся среди публики своей изящной, значительной фигурой.
Вошедший господин остановился в дверях, щуря близорукие глаза, снял пенсне, протер стекла его. Он низко склонился над протянутой ему рукой Дузе и несколько раз почтительно-нежно поцеловал ее. Меня поразило сияющее, влюбленное лицо этого «старика». (Все люди с проседью мне казались тогда стариками. Урусову тогда было 48 лет.)
Пока надевала шляпу и перчатки, я слышала начало их разговора. Урусов спросил Дузе, почему она не хочет ехать с ним в Третьяковскую галерею. «J’y suis déjà allée, j’en ai assez, tableaux ne sont qu’un tas de saletés». — «Vous êtes injuste, l’art russe…» [97] — начал было Урусов. Дузе села рядом с ним на диван: «Je ne l’aime pas, c’est sombre et terne. Mieux vaut parler de notre affaire» [98].
Вернувшись домой, я в упоении от своего визита без конца рассказывала о нем сестрам: как весела была Дузе, что она говорила, как она похвалила мое простое коричневое платье, только что сшитое в подражание ее домашнему черному. «Vous avez du style» [99],— сказала она мне. «Если бы не этот старик, я бы еще осталась у нее», — сказала я с досадой. «Какой старик?» — «Ее prince»[100].— «Итальянец?» — спросила Саша. «Нет, француз, Дузе его, верно, шутя, называла принцем». — «Не князь ли это Урусов? — предположила Саша. — Мне говорили, что этот знаменитый адвокат, ее поклонник, взялся вести ее дела с антрепренерами в Москве и Петербурге».
Наше личное знакомство с Урусовым состоялось в следующем году. Сестра Саша устраивала вечер, посвященный памяти Софьи Ковалевской. Узнав, что Урусов знал ее лично, Саша написала ему, пригласила участвовать в этом вечере. Он ответил согласием и приехал к сестре, чтобы переговорить о подробностях своего выступления.
Я была страшно удивлена, когда, войдя в гостиную, увидела, что знаменитый Урусов, которого мы так все ждали, был тот самый «старик», которого я видела у Дузе. Я, конечно, ему ничего не сказала об этом. Я молча рассматривала его и слушала, что он говорил о своих встречах с Софьей Ковалевской за границей. Говорил он о ней без энтузиазма. Она ему не нравилась… «Как женщина, — сказал он, — а о ее заслугах в науке я не могу судить». Но он не отказался поделиться своими воспоминаниями о ней.
Меня поразило, как просто этот знаменитый человек держался у нас, как будто он давно был с нами знаком, и как интересно было каждое слово, что он говорил. Потом меня очень удивило, с каким нескрываемым любопытством он рассматривал обстановку наших комнат. «Как все солидно и прочно у вас в доме, — сказал он, проведя рукой по подоконнику, — это, несомненно, дуб, но зачем его было красить? А шпингалетов я таких не видал, золоченая бронза?» И он их тоже потрогал рукой. Впоследствии он сказал матери, что отделывает свой дом, купленный им в Москве, и часто потом советовался с ней, где что ему купить или заказать из материала.
Вечер в память Софьи Ковалевской состоялся в доме Сабашниковых на Арбате. Зала была переполнена. Выступали несколько человек, лично знавших Софью Ковалевскую. Один профессор говорил о значении ее научных работ по математике, Анна Михайловна Евреинова, ближайшая подруга Ковалевской, вспоминала ее девочкой. Я не помню, чтобы именно говорил Урусов. Помню только, как все оживились, когда он заговорил. У него была какая-то совсем особая манера говорить. Он не вещал с кафедры, а как будто беседовал в кругу друзей. Очень приятно и весело было его слушать. И это нашли все.
Через несколько дней после его визита к нам мы с сестрами Сашей и Машей были на Передвижной выставке{56}, только что открывшейся, и там встретили Урусова. Он переходил от картины к картине, внимательно рассматривал каждую через стекла своего пенсне и записывал что-то в записную книжку. Народу было много на выставке, Урусова как будто все знали. К нему подходили, раскланивались с ним, прислушивались к тому, что он говорил. К нам он тотчас же подошел, узнал нас, хотя мы были в шляпах, заговорил с нами как со старыми знакомыми, называя нас всех по имени и отчеству. Его впечатления от картин были более или менее отрицательны. Я робко спросила, нравится ли ему «Грешница» Поленова. «В ней приятны светлые краски, — сказал он, — и восточный пейзаж недурен». — «Только недурен?» — спросила я удивленно. «А вам эта картина так нравится?» — «Да, ужасно». — «Что же вам так „ужасно“ нравится в ней?» — «Все, и главное, как по-новому художник трактует евангельский сюжет». — «Несколько слащаво, опять с улыбкой сказал Урусов. — А вы видели, как „трактует“ евангельские сюжеты Иванов? Не „Явление Христа“, а его маленькие акварели? Они в Румянцевском музее, посмотрите их». Я пошла на другой же день, посмотрела, но не поняла тогда прелести этих действительно замечательных рисунков. «Куда вы едете после выставки?» — спросил Урусов сестру Сашу. «Домой». — «А можно мне напроситься к вам, на ваш четырехчасовой чай?» Мы все очень обрадовались.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});