Воспоминания - Екатерина Андреева-Бальмонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через несколько дней после его визита к нам мы с сестрами Сашей и Машей были на Передвижной выставке{56}, только что открывшейся, и там встретили Урусова. Он переходил от картины к картине, внимательно рассматривал каждую через стекла своего пенсне и записывал что-то в записную книжку. Народу было много на выставке, Урусова как будто все знали. К нему подходили, раскланивались с ним, прислушивались к тому, что он говорил. К нам он тотчас же подошел, узнал нас, хотя мы были в шляпах, заговорил с нами как со старыми знакомыми, называя нас всех по имени и отчеству. Его впечатления от картин были более или менее отрицательны. Я робко спросила, нравится ли ему «Грешница» Поленова. «В ней приятны светлые краски, — сказал он, — и восточный пейзаж недурен». — «Только недурен?» — спросила я удивленно. «А вам эта картина так нравится?» — «Да, ужасно». — «Что же вам так „ужасно“ нравится в ней?» — «Все, и главное, как по-новому художник трактует евангельский сюжет». — «Несколько слащаво, опять с улыбкой сказал Урусов. — А вы видели, как „трактует“ евангельские сюжеты Иванов? Не „Явление Христа“, а его маленькие акварели? Они в Румянцевском музее, посмотрите их». Я пошла на другой же день, посмотрела, но не поняла тогда прелести этих действительно замечательных рисунков. «Куда вы едете после выставки?» — спросил Урусов сестру Сашу. «Домой». — «А можно мне напроситься к вам, на ваш четырехчасовой чай?» Мы все очень обрадовались.
В это его посещение Урусов очаровал всех решительно. Так же внимательно, как в первый раз наши парадные комнаты, он осмотрел и столовую, и все предметы на столе. «Это французский фарфор, — сказал он, повернув тарелочку, и посмотрел марку. — Как по-французски изящно». И он заговорил о французской литературе…
Спустя много времени наши общие друзья с Урусовым рассказали нам о его впечатлении о нас. «Вот дом, — сказал он, — куда я ничего нового не смог внести. Сестры Андреевы читали до меня Флобера, знают и любят Бодлера, не пропускали ни одного представления Дузе. У нас с ними общие эстетические эмоции. А ничто людей так не сближает, как это».
Он стал бывать у нас каждые четверг и воскресенье, наши приемные дни. Я с нетерпением ждала его. Никогда еще я не слыхала более интересной беседы. О чем бы он ни говорил, все приобретало значение, все освещалось неожиданно и по-новому. Я записывала в дневнике его суждения о людях, книгах, театре — так ярки и оригинальны были его мысли. Потом, при перечитывании этих записей, меня поразило, до чего различны и противоречивы были его суждения. Когда я ему раз сказала, что он о какой-то книге говорил недавно совсем другое, он спокойно ответил: «Да? Я так говорил, значит, я тогда так думал». — «Но как можно думать по-разному об одном предмете!» — «А почему же нет? Ведь я не учитель, чтобы повторять всегда одно и то же, в мои обязанности это, к счастью, не входит». — «Но разве можно, — не унималась я, — иметь два мнения об одном и том же?» — «И два, и десять, чем больше, тем лучше… Вы удивляетесь? И, кроме того, не забудьте, что я адвокат».
Профессор А. И. Кирпичников, товарищ Урусова по университету, в своих воспоминаниях о нем рассказывает, между прочим, как «в 50 лет Урусов был еще красив, хотя с легкой проседью, изящно одет, чрезвычайно жив и остроумен, так что, сравнительно со своими товарищами одних с ним лет, он казался совсем молодым человеком».
Кирпичников встречался с Урусовым у нас в доме. Кирпичников говорил дальше о нас: «…там были молодые красивые девушки, развитые и образованные. Надо было видеть Урусова в полном блеске, чтобы оценить его как следует: он, как и в старые годы, говорил и больше и лучше всех, причем в его легком, веселом разговоре изящество формы соединилось с серьезностью содержания. О госпоже Сталь{57} сказала одна ее хорошая знакомая: „Если бы я была государем, я приказала бы автору „Коринны“ всегда говорить за моим столом: так мне было бы приятнее жить на свете“. То же могли сказать и об Урусове в 50 с лишком лет его слушательницы — они внимали ему, не отводя от него глаз и не спуская с уст своих веселой улыбки. А мы, его бывшие товарищи, часто младше его, смотрели на него со старческим добродушием или, вернее, старческой досадой…»{58}
Обыкновенно, когда Урусов бывал у нас, он вел беседу с сестрой Сашей. Они большей частью говорили о литературе, искусстве. Постепенно я, расхрабрившись, стала вмешиваться в эти разговоры. В то время как раз выходили «Дневники» братьев Гонкур, а Саша писала статью «Тургенев среди французских писателей». Я спешно перечитывала Додэ, Флобера, Золя, чтобы участвовать в этих разговорах и иметь свои мнения.
Я не любила Золя за его натурализм и выспренный лиризм, Гонкуров — за их переутонченность и небольшой кругозор мыслей. И высказала это. Хотя я была под сильным влиянием Урусова, я старательно охраняла свою самостоятельность. У нас, сестер, был такой caractère: [101] иметь свое мнение. У Маши, например, это доходило до смешного: она всегда говорила противоположное тому, что утверждала я. И у меня всегда был страх, чтобы меня не заподозрили в повторении чьих-либо мыслей, чьих-либо слов. И с Александром Ивановичем я всегда говорила, что думала, и отстаивала свои мысли, если они ему и не нравились. Урусов никогда не спорил. Он выслушивал суждение собеседника и, если с ним не соглашался, умолкал. Ему не нравилось, что я ставила немецкую литературу выше французской. «Никогда не надо сравнивать, — сказал он мне скучающим голосом, — форма французских произведений искусства непревзойдена. А в гениальности Гете никто не сомневается». И он менял разговор.
Если ему часто не нравились мои вкусы в литературе, то нравилась ему я — это я чувствовала. Я как-то сказала ему, что, встретив его у Дузе, не знала, что это он. «У Дузе? — он очень удивился. — Когда же это было?» Он совсем не помнил меня. «Только в присутствии Дузе я мог не увидеть вас», — сказал он галантно. А когда я повторила ему слова Дузе о русских картинах, он усомнился, что она именно так выразилась: «Не может быть!» Я сказала, что записывала каждое слово Дузе в своем дневнике, принесла тетрадь и прочла ему. Он очень одобрил меня. «Это необходимо делать, — сказал он с жаром, — надо все записывать, все сохранять, это важно для будущего. Ведь это история. А что важно в истории? — Быт, анекдоты. Я все храню — письма, карточки, афиши, концертные и театральные программы, меню обедов. И все записываю в эту записную книжку». И он вынул из кармана брюк толстую записную книжку в кожаном переплете, которая была прикреплена к его карману стальной цепочкой. «Я сюда вношу все: расходы, мысли и впечатления, курьезы, анекдоты…» — «Покажите мне ее», — попросила я. Он покачал головой. «Так прочтите нам одну запись, хоть вчерашнего дня». Он заглянул в книжку. «Не могу, — сказал он, как-то странно посмотрев на меня. — Ici je révèle mon âme, ce n’ est pas une lecture pour les jeunes filles». — «Mais puis vûe que nous lisons Flaubert, les Goncourt et Maupassant…» — настаивала я. «Ce sont des oeuvres d’art que tout le monde peut et doit lire [102]. A мои записи вы прочтете через 50 лет. Тогда они будут иметь значение как материалы для истории. Да, все надо коллекционировать», — заключил он. «Я этого никогда не буду делать, ненавижу коллекционерство». — «И коллекционеров? Как жаль!» — шутливо заметил Урусов. «Нет, их я не то что ненавижу, а я думаю, что все коллекционеры должны быть односторонни, завистливы, жадны». — «Как вы строги к нам, бедным», — тем же шутливым тоном продолжал Урусов. «Почему к вам?» — «Потому что я коллекционер». Я страшно смутилась. «Вас я не считаю коллекционером, о вас я не могла так сказать…» — я запуталась и покраснела до слез под его долгим ласковым взглядом. «Это оттого, что вы так юны, — сказал он мягко. — Вы вся обращены к будущему, а мы, старики, глядим назад».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});