Том 6. Зарубежная литература и театр - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Третьим типом интеллектуалиста-циника, вооруженного умом против своих ближних, мы считаем шекспировского Яго. Обыкновенно он кажется самым загадочным из всей серии типов Шекспира, созданных в этой области. В самом деле, невозможно сказать, какими именно соображениями руководится Яго, когда он совершает свои искуснейшие маневры, направленные на гибель двух, в сущности, в худшем случае, безразличных ему существ, опасные для него самого и бесконечно жестокие.
Вся мотивация Яго заключена Шекспиром в сцене с Родриго41. Здесь мы видим целую систему каких-то странных самооправданий. Сначала Яго входит в заговор с шалым человеком, высказывающим шалые пожелания, и совершенно на авось, так себе, подло шутя, соглашается содействовать его желаниям, лишь бы тот наполнил его кошель деньгами. Но потом оказывается, что Яго имеет и другие мотивы для того, чтобы пакостить Отелло и Дездемоне. Тут и какие-то подозрения относительно того, что довольно легкомысленная и не очень высоко самим мужем ценимая супруга Яго была недостаточно строгой по отношению к генералу. Тут и другие какие-то соображения, мелкие, разноречивые.
Сразу бросается в глаза, для чего такому тонкому психологу, как Шекспир, понадобились все эти мотивы. Ясно, что они нужны не для того, чтобы действительно мотивировать поведение Яго, а для того, чтобы показать, что Яго сам не знает мотивов своего поведения.
Из всей этой длинной сцены, представляющей собою смятенные поиски какого-нибудь повода для огромного преступного плана, который будет проводиться с тончайшей хитростью и железной волей, важным оказывается не то, что имеет характер мотива, а та характеристика, которую дает Яго человеческой воле вообще. Впрочем, оговоримся сейчас же: вовсе не «человеческой воле вообще», а человеческой воле таких людей, как Яго, пожалуй, таких, как Ричард III, как Эдмунд, как все эти макиавеллисты в политике и в частной жизни, — в значительной мере как и наш Фрэнсис Бэкон.
Вот это удивительное место:
Яго: Нет сил? Пустяки! Быть тем или иным — зависит от нас самих. Наше тело — наш сад, а наша воля — садовник в нем. Захотим ли мы посадить там крапиву или посеять салат, исоп, тмин, захотим ли украсить этот сад одним родом трав или несколькими, захотим ли запустить его по бездействию или обработать с заботливостью — всегда сила И распорядительная власть для этого лежат в нашей воле. Если бы на весах нашей жизни не было чашечки рассудка для уравновешения чашечки чувствительности, то кровь и пошлость нашей натуры довели бы нас до безумнейших последствий. Но у нас есть рассудок для прохлаждения бешеных страстей, животных побуждений, необузданных похотей. Вот почему я думаю, что то, что называется любовью, — своего рода побег или отпрыск, просто похоть крови, потворствуемая волей42.
Совершенно очевидно, что Яго прекрасно сознает в себе огромную силу; он понимает, что он хозяин самого себя; он понимает, что в этом садике, который он только что обрисовал нам, он может рассадить необыкновенные серии тончайших ядов; он понимает, что он — человек твердой воли и ясного разума, человек, не ограниченный никакими предрассудками, не являющийся рабом никаких вне его лежащих законов, никакой моральной гетерогонии43, что такой человек — страшный силач. В те времена, еще сумеречные, когда огромное большинство не умело употреблять разум, когда почти все были связаны религиозными и моральными предрассудками, такой свободный силач чувствовал себя чем-то вроде новгородского богатыря наших былин: кого за руку хватит — рука прочь, кого за ногу хватит — нога прочь. Он может вызвать кого угодно на житейскую шахматную партию и обыграть, оставить в дураках, лишить имущества, чести, жены, жизни, и самому остаться безнаказанным. Если и есть тут известный риск, то кто же не знает, сколько прелести прибавляет риск к игре для настоящего игрока? А Яго — настоящий игрок. Это ядовитый весенний цветок весны ума; он только что распустился, он наслаждается своей новизной, он сейчас же хочет использовать силу своей молодости, он устремляется в бой.
Но почему именно обрушивается Яго на Отелло? Почему именно губит он Дездемону? Конечно, причины, которые он приводит, смешны. Нет, он обрушивается на Отелло потому, что Отелло — его командир, что это знаменитый генерал и почти великий человек, потому, что он покрыт славой, что он побеждал множество опасностей, чувствует себя мужественным, могучим. Разве не приятно победить такого человека? Между тем победить его легко, потому что бесхитростен, доверчив, зажигается от огня, как солома; на нем очень легко ездить верхом, его очень легко водить за его черный нос, — а разве это не удовольствие? разве не удовольствие почувствовать себя, поручика Яго, проходимца, который еще нигде ничем не выдвинулся, поводырем, господином, судьбой, провидением, богом этого знаменитого, горячего, могучего, опасного, огненного генерала?
А Дездемона? Она — дочь сенатора Брабанцио, она — тончайший цветок венецианской культуры, она вся поэтически-чувственная и благородно преданная, она вся как песня, как самая упоительная сказка. Она — это великая награда, величайшая, какая может достаться человеку; и она полностью отдалась Отелло, ему назначила себя в награду. Но она доверчива, она беззащитна, она благородна. Она не может заподозрить ни в ком коварства, она даже не знает, что это такое — коварство. Ее очень легко заманить в любые сети. А разве это не приятно — почувствовать такую красавицу, такое чудо природы зависимым от тебя, толкнуть ее, куда хочешь, — на страдания, на гибель, переделать ее из благословения, из наслаждения, в муку, в наказание?
Все это Яго предчувствует своей тонкой душой возрожденца, и он заранее ликует, он заранее видит себя богом этих людей, вернее — дьяволом этих людей. И видеть себя дьяволом, распоряжающимся такими высокими людьми, — это переполняет его гордостью.
Таков его мотив.
Он дополнительно очень важен для обрисовки понятия интригана. Сейчас все не то, сейчас интриган уже потерял свою свежесть. Подлинные, настоящие интриганы бегали по земному шару именно в XVII–XVIII веках. Именно тогда возможны были изумительнейшие комбинации борьбы человеческой хитрости, именно тогда возможен был расцвет любовного интриганства, например, такого, какое мы видим в совершенстве описанным у француза Шодерло де Лакло44.
Вообще говоря, всякое эротическое интриганство было относительно далеко от Фрэнсиса Бэкона, как мы это увидим из его биографии. Интрига же в целом была довольно любимой атмосферой нашего философа, в чем мы тоже не замедлим убедиться. Я не знаю, действовали ли в нем когда-нибудь такие великодьявольские силы честолюбия, как в Ричарде III, или такие мелкобесовские, но безудержные и бездонно подлые, как в Яго. Те интриги, которые ему приходилось вести, ближе всего к эдмундовскому типу.
Да, да, Фрэнсис Бэкон считал себя не совсем законнорожденным! Он не выбирал своих родителей, но, если бы выбирал, он бы выбрал других. Он должен был вечно хлопотать через своих высокопоставленных дядей. И все же он боролся с сильным противником — Куком45. Он имел самую замысловатую и самую странную дружбу, какую знает свет, с оригинальнейшей фигурой своего века — Эссексом: Ему приходилось быть льстецом подлейших людей, вроде короля Якова и его любимца Бэкингема. Ему приходилось вращаться среди бессовестных придворных, хитрых юристов, прожженных парламентариев, в мире опасном, в мире беспринципном, в мире подстерегающем — и в этом мире он крепко сколотил себе огромную карьеру, сколотил ее почти целиком интригами, добрался до такого верха, что, одно время, в отсутствие короля Якова, разыграл из себя монарха в Лондоне. Потом — сорвался. Понять всю эту его сторону можно, только призвав соответственную его моральную философию, высказанную им, однако, осторожно, и осветив ее тем, чем мы сейчас осветили, то есть психологией бессовестных рыцарей интеллекта, а она как раз и отражена в тех трех типах Шекспира, о которых мы беседуем с читателем.
Обернемся теперь в другую сторону. Посмотрим на те фигуры Шекспира, в которых отражено весеннее и бесконечно печальное «горе от ума» тогдашнего века46.
В смысле, так сказать, научно-психологических наблюдений разума Шекспир имел предшественников и современников. В области действенного интеллекта он имел замечательно концентрированного учителя в лице Макиавелли.
В данном случае роль Макиавелли мог играть Монтень47. Характерно, что появление размышляющего и глубоко горестного разума, окруженного притом же безграничной, хотя и печальной симпатией самого автора, связывается у Шекспира с родственной Монтеню тенденцией — противопоставлением «пастушеских» философских начал придворному чванству.