Я жил в суровый век - Григ Нурдаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вебьернсен скрылся за поворотом лестницы, мы слышали, как он спустился на первый этаж, и снова сели и стали ждать: Герда — на сундуке, я — на ящике, набитом старыми книгами. Эта неожиданная задержка в самом начале пути показалась нам донельзя досадной, я не мог спокойно сидеть на месте и, взяв кольт, подошел к чердачному окну, которое было чуть-чуть приоткрыто.
Небо заволокли тучи, и за окном накрапывал дождь — беззвучными, вялыми мелкими каплями, налипавшими на стекло, точно серый шелк.
Только бы наконец уйти отсюда! Только бы уже очутиться в лесу! И почему он не ответил на мой вопрос, не убрались ли немцы со станции?
Я стал ходить взад-вперед по тонким, еще не скрепленным гвоздями доскам пола, стараясь не наступать на те, что скрипели особенно громко, пока не спохватился, зачем я все вышагиваю с пистолетом в руке, и я сунул его назад во внутренний карман куртки и потом еще проверил, лежит ли он там как надо.
Заметив, что Герда следит за мной, я остановился и застыл на месте, и снова до предела напряглись мышцы ног, и я чутко вслушивался в тишину, но услышал лишь глухой шелест — видно, шум капель, ложащихся на чердачное окно.
— Сядь, — сказала Герда, и я вздрогнул при звуке этого надтреснутого голоса и понял, что ей так же страшно, как и мне. Через всю комнату я слышал частое биение ее сердца, словно трепетавшего в груди испуганной птицы, и я вспомнил, как мы стояли с ней в погребе, тесно прижавшись друг к другу, когда прогремели выстрелы, и, усевшись на ящик с книгами, я зажал руки между коленями и попытался изобразить на своем лице что-то вроде улыбки.
Слабо скрипнули ступеньки, на лестнице послышались легкие, мелкие шажки, и из-за поворота показалась рыжая голова.
— Дедушка стоит в сенях у окна, — важно сообщил малыш, остановившись прямо против нас, — только никто еще не приходил.
Под мышкой у него был маленький красный парусник. Испытующе оглядев нас, мальчик удовлетворенно вздохнул и поставил кораблик на пол, так, чтобы киль вошел в одну из щелей между досками пола.
— А бабушка внизу, в гостиной, молится за вас, — добавил он, присаживаясь на корточки перед парусником. — За меня она тоже молится — перед завтраком… Эх, поломалось все, — уже деловым тоном сообщил он, пытаясь поправить снасти, вконец перепутанные и свисавшие за борт, — бабушка, говорят, немного не в себе.
Герда вдруг часто задышала, и спустя секунду мы оба стояли на коленях, перебирая и теребя зеленые штопальные нитки, изображавшие корабельную оснастку, и пальцы наши при этом соприкасались и переплетались. Но, судя по всему, от нашей помощи стало только хуже, потому что малыш поднялся и испуганно запротестовал.
— Это все бабушка, она и парус тоже сама сшила, — сказал он, когда мы наконец выпустили кораблик из рук, — дедушка говорит, она за всю жизнь ни разу не видела парусника.
Он вздохнул и тоже встал на колени.
— А знаете вы, что она говорит, когда молится? — спросил он, не поднимая глаз.
Я покачал головой и покосился на Герду и заметил, что ее рука вздрагивает: она стояла на коленях, наклонившись вперед, и волосы ее лились рассыпчатым водопадом, скрывавшим и ее лицо и корабль.
— Красиво-то как, — сказал мальчик и, тронув волосы Герды, поднял на меня глаза.
Я кивнул.
— А что же все-таки говорит бабушка?
— «Боже, яви им свою милость». Только и всего. И больше ничего. Прежде она разные молитвы читала: застольную и вечернюю, и «Отче наш», но с тех пор, как уехал папа, она всегда бормочет только одно: «Боже, яви им свою милость».
10
Стало ветрено. Коварный, переменчивый грозовой ветер налетел на нас с северо-востока. Дождь обратился в мокрый снег, грязным покрывалом легший на дорогу, на жухлую прошлогоднюю траву по обочинам. Было девять часов вечера, в лесу быстро темнело, и в ельнике уже стояла ночь. Мы никого не видели и не слышали ничего, кроме тяжелого, астматического дыхания Вебьернсена, к которому примешивался свист всякий раз, когда нам приходилось одолевать небольшой подъем.
Он остановился и настороженно огляделся кругом.
— Кажется, это здесь, — удрученно проговорил он, — я еще утром наведывался сюда. Пригорок с тремя соснами. Мы прозвали его Три Волоска.
— Пригорков с тремя соснами сколько угодно, — сказал я.
— Конечно, — с некоторой обидой согласился он, — но я не пойму… — растерянно отойдя в сторону, он стал напряженно вглядываться в сумерки, с каждым мгновением сгущавшиеся все больше, — вообще-то пригорок всегда хорошо видно, даже из окна в наших сенях.
Со станции донесся паровозный гудок, Вебьернсен невольно выпрямился и хотел вынуть часы, но в последний миг спохватился и уронил руку.
— Девять пятнадцать, — пробормотал он, и я увидел, что из-под козырька фуражки у него льется по лицу пот, — во всяком случае, мы пришли вовремя и ему уже следовало быть здесь.
— Совершенно верно!
Мы круто обернулись; у меня снова бешено заколотилось сердце, и я схватился за пистолет.
— Спокойно, не волнуйтесь.
Голос шел из кустов, росших по правую сторону ската. Это был чуть усталый, но вместе с тем отчетливый и ясный голос, и затем раздался смех — снисходительный смех человека, который никуда особенно не спешит и вообще привык, что его слушают не прерывая, и тут вдруг из мрака выступил силуэт, и человек в несколько скачков одолел пригорок и протянул Вебьернсену небольшой продолговатый сверток.
— Отлично, Вебьерн, — сказал он, не понижая голоса, — теперь уж я доставлю их куда надо. Да, кстати, насчет лекарства, — он показал на сверток и предостерегающе поднял палец, — помни, не больше двух в день!
— Ты пришел, вот хорошо!
Начальник станции стоял и неловко мял руками сверток в бумажной обертке.
По лицу Брандта скользнула улыбка: зубы его ослепительно сверкали, излучая впечатление здоровья и неодолимой силы.
— Бывало разве, чтобы я не приходил? — рассмеялся он.
— Нет, упаси бог, просто я подумал… никогда ведь нельзя знать…
Вебьернсена вдруг зазнобило, и бумага зашелестела в его руках. Брандт достал из кармана флягу в коричневом кожаном футляре и отвернул пробку.
— Две примешь сейчас, но уже тогда до завтрашнего вечера больше не принимай! Давай я тебе помогу.
Он взял сверток, развернул бумагу, вынул из нее узкий, длинный — с палец — тюбик и высыпал на ладонь две пилюли. Руки у него были тонкие, сильные, уверенные — руки человека, привыкшего брать все, что ему хотелось, и получать требуемое, не унижаясь до просьб. Зажав пилюли между большим и указательным пальцем, он положил их — одну за другой — в сложенную чашечкой ладонь Вебьернсена.
— Мне повезло: я раздобыл сердечное для начальника станции, — проговорил он не без кокетства, — понятно, на «черном рынке». Так-так, довольно, — схватив флягу, он осторожно вытащил горлышко изо рта Вебьернсена, — небось не вода! К тому же тебе это вредно. Особенно если запивать пилюли. Да и вообще… — Он протянул флягу Герде, уже готовясь ей помочь, как помогают младенцу сосать молоко, и она робко взяла бутыль и отхлебнула глоток.
— А теперь ты…
Он протянул мне флягу, и, стиснув горлышко зубами, я почувствовал, как в рот полилась водка. А он со спокойной улыбкой наблюдал за Гердой; он слегка похлопал ее по спине, чтобы она перестала давиться кашлем.
— Не бойся, кашляй сколько хочешь, — прошептал он, — здесь никого нет. Я проверил.
— Спасибо, мне уже лучше.
Она кашляла, согнувшись в три погибели, и глаза ее наполнились слезами.
— Отлично!
Брандт завинтил пробку, а я обернулся к Вебьернсену: на его лице сияла восторженная, благодарная улыбка.
— Опять обнова! — воскликнул он с неподдельным восхищением.
Брандт вздохнул и покосился на свои начищенные до блеска сапоги с высокими голенищами из сверкающей черной кожи.
— Наверно, ты думаешь, что сейчас не время наряжаться, — серьезно ответил он, и было невозможно определить, кокетство это или же ему и впрямь неловко, что он может позволить себе такую роскошь на третьем году войны. И тут вдруг снова ослепительно сверкнули зубы, но казалось, Брандт вынужден напрягаться, управляя мышцами лица, чтобы они изобразили улыбку. — А это нужно для маскировки. Враг нипочем не заподозрит человека, который ходит в таких сапогах.
Я посмотрел на него и подумал, что вид у него смешной, почти нелепый. Эдакий норвежский Фанфан-Тюльпан, выросший в сыром горном лесу! Узкие, тщательно отглаженные черные брюки, аккуратно засунутые в сапоги, длинная, ниже бедер, куртка с хлястиком на спине и кожаным капюшоном, откинутым на плечи, темная шелковая рубашка с мягким, безукоризненно чистым воротничком, черный галстук и в довершение всего тирольская шляпа, украшенная нелепой лентой с тремя мормышками для ловли форели с каждой стороны: слева — красными, справа — зелеными.