Категории
Самые читаемые
PochitayKnigi » Научные и научно-популярные книги » Языкознание » Движение литературы. Том II - Ирина Роднянская

Движение литературы. Том II - Ирина Роднянская

Читать онлайн Движение литературы. Том II - Ирина Роднянская

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 94 95 96 97 98 99 100 101 102 ... 117
Перейти на страницу:

Ясней всего эта «привязанность к коромыслу» манифестируется в очень установочной статье «Из истории понимания Пушкина». Разбор наиболее подходящего для такого случая пушкинского стихотворения «В начале жизни школу помню я…» превосходен, а замечание о том, что слово «бесы» применительно к античным «кумирам» в школьном саду – не прямое, а «цитатное» слово, извлеченное воспоминателем то ли из прежнего, отроческого сознания, то ли из кругозора его наставников, – замечание это могло бы быть, в пику «выпрямителям», развернуто в целый очерк о благом чуде пушкинской уклончивости. Но дальнейший вывод превышает смысловые границы даже такого поразительного (и действительно незавершенного, неумышленно или нарочито) создания: «Стихотворение… держится на натяжении и колеблющемся равновесии сошедшихся в нем гигантских всемирных энергий <…> непримиренных огромных сил»; поэт сумел «организовать во внутреннем мире встречу миров исторических – двух культурных эонов – и взвесить спор, не решая его». Миры эти – античность и христианство, но «в начале жизни» отрока-поэта их «колеблющееся равновесие» – только ведь подорожная в его будущих творческих странствиях. Однако чувствуется, как хотелось бы Бочарову распространить этот, как говорили гегельянцы, момент на всю драму движения «всемирных энергий», остановить чаши весов в состоянии, не предполагающем выбора. А ведь «взвесить» спор энергий, спор стихий – совсем не значит их заклясть («заклинатель и властелин многообразных стихий» – формулу Аполлона Григорьева Бочаров выделяет как наиболее близкую своему постижению Пушкина). Это значит – остаться созерцателем противоречия, отрешенно восклицая: «Посмотрите! каковы?.. / Делибаш уже на пике, / А казак без головы!»… Думаю, возможно показать превосхождение Пушкиным исторических и культурных противоречий очень большого масштаба, и это не станет насилием над ним («интерпретацией»).

Но Бочаров любит противоречие, любит не столько умом, сколько душой. (Может быть, так же, как о. Павел Флоренский, почти освятивший противоречие, это удобное свидетельство невместимости бытия в человеческий ум?) Поэтому так драгоценен ему Константин Леонтьев – воплощенное противоречие, – предпочитаемый не только «лукавому» диалектику Соловьеву, но иной раз и «грубому» в своих квалифицирующих формулах Достоевскому. Леонтьев «склонялся перед требованиями православной аскетики и не хотел терять широты эстетических и культурных переживаний», – до чего симпатично! до чего сродни каждой мятущейся душе!

При этом Бочаров прекрасно видит, что, если повертеть это коромысло так и эдак, оно, того гляди, сломается. Прекрасно он видит, что «православная аскетика», по Леонтьеву, отмечена таким безлюбовным радикализмом, что оказывается уже и не вполне православной. Он прекрасно видит (и сам о том пишет), что широта культурных переживаний Леонтьева, переливающаяся в его «эстетику жизни», несет на себе театрально-декоративный, слегка бутафорский налет. И, если обратиться к «популярнейшей леонтьевской цитате»,[102] то станет очевидно, что Моисея автор ее представлял себе по скульптуре Микеланджело, а не по Библии – гугнивого Моисея, незадачливого убийцу египтянина, спустившегося, однако, с Синая с непереносимо сияющим лицом от недавней близости Божией. Что, да, «апостолы проповедовали» – а среди них первоверховный апостол Павел, больной какой-то противной, неприглядной хворью, «жалом в плоть», от которого Господь не давал ему избавления. Что «мученики страдали» – красивая констатация, за которой в составленных ранними христианами актах стоят описания ужасных, отвращающих воображение пыток. Короче, как о Ницше писал Владимир Соловьев, что его доктрина – мечтания «филолога», так и о Леонтьеве можно сказать, что его эстетизм – поклонение не Красоте, а ее культурным отражениям разных эпох; ту же красоту, что «тайно светит» сквозь «зрак раба» («рабский вид», как дословно перевел Тютчев со славянского догматическую формулу), он скорее всего – именно как красоту – не переживал, хотя и упивался, уже вторичной, красотой церковного обряда. И значит, меркнет все великолепие центрального леонтьевского противоречия – обе его стороны подмочены.

В книге можно найти многочисленные прокламации касательно нерешенности и нерешаемости вещей самых важных в «сюжетах литературы» и сюжетах жизни – и это принципиально. Насчет убежденности Леонтьева в единственно реальной на земле гармонии – гармонии света и тени, добра и выгодно оттеняющего его зла – говорится: «Мысль старая как мир и вечно новая, убедительность которой равна ее соблазнительности». Так софизм ли это или, напротив, закон бытия? Дай ответ – не дает ответа. С удовольствием исследователь отмечает «свободный и поэтический взгляд» Иннокентия Анненского на контроверзы «Преступления и наказания» – «без однозначного между ними решения». О Достоевском и Леонтьеве: «Сейчас мы слышим обоих и заново переживаем тот спор, который и до сих пор для нас не остыл… И оценивать нам его сегодня не в чью-то пользу. Это был не мирный унисон, из какого никогда в истории мысли путного не было, а <…> та самая поэтическая борьба, какую так любил Леонтьев». Но если спор «не остыл», как можно удержаться, не ввязаться в него и кончить важнейшую из своих штудий столь закругленным эффектом? Поистине, подобное «невмешательство» должно стоить специальных усилий, связанных с общими мотивами книги.[103] В иных случаях можно говорить (подражая приведенной в книге характеристике: «вызывающе неточный» язык Бахтина) об ускользающе противоточном языке Бочарова. «Леонтьев был одним из источников той популярной сейчас, в конце двадцатого века, мысли, что большая русская литература отвечает за то, что случилось потом в русской истории». Речь идет о мысли – способной смутить и опалить; но удачно подобранным пояснением «популярная» снят вопрос, насколько она жжет автора приведенных строк и жжет ли вообще.

Принципиальная, даже не лишенная внутренней патетики позиция филолога-мыслителя – ее мы попытались описать – требует не просто уважения, а вникания в ее собственную истину, в ее, быть может, правоту? Ну, самое неинтригующее, поверху лежащее объяснение – влиянием Бахтина, который, как показано в его философском портрете Бочаровым-мемуаристом, не сочувствовал «сведению концов с концами» и согласованию чего бы то ни было в «эпическую гармонию». Диалог видится тотальным и незавершимым: спорят персонажи, творцы, культурные эпохи, понимая (вопреки О. Шпенглеру – М. Гаспарову), но и переиначивая друг друга, и нет ни у кого права на последнее слово. Однако Бочаров – не эпигон коренных бахтинских понятий, он их учитывает лишь там, где это нужно его идущей своим путем мысли.

И все же без Бахтина не обойтись – в другом, менее очевидном отношении. Бочаров – такой же персоналист, как и тот. Святыня лица, «нежность» к лицу, а не только его филологическое освидетельствование для него важней всего. Он пишет о тех, кого любит, и тех, кого любит, – не судит. Конечно, можно съязвить, что сами его «объекты» не того ранга, чтобы лезть к ним с поучениями. Но нет, не противопоказанная ответственному уму почтительность – именно любовь к лицу побуждает Бочарова не применять ранящей методики вскрытия, оставляя речи каждого в их недоговоренности, с их «бледнеющими промежутками» (К. Леонтьев).[104] «Досказать речь Диотимы» в Платоновом «Пире» – на такое мог решиться разве что Владимир Соловьев, за что и прослыл доктринером.

Наконец, главное опять-таки совпадает с бахтинским «кодексом». Собеседнику Михаила Михайловича, Бочарову, запомнились слова: «Правда и сила несовместимы». Эти слова отнюдь не оспорены, скорее – приняты в сердце автором «Сюжетов…». Отсюда: акт выбора означает давление на одну из чаш весов, пребывающих в «колеблющемся равновесии». И даже если это выбор правды (Правды – начальную букву можно и повысить), она, оказавшись в позиции силы, тотчас перестает быть собой. Тут бесполезно возражать, что не всякая сила есть насилие и что «слово со властью» привлекает, а не насилует. Тут – наиинтимнейшая установка души, надежно защищенная от любых наших резонов.

С этой-то установкой связана полемика вокруг «авторитарных тезисов» коллег – Валентина Непомнящего и Татьяны Касаткиной, – полемика, которую Бочаров ведет, я бы сказала, с суровым юмором и художническим воодушевлением. Это самый щепетильный момент в ходе моих заметок, потому что никто не ставил меня арбитром между такими людьми, такими филологическими писателями. И все же я трусливо отступлю, если не признаюсь, что, с одной стороны, согласна с Бочаровым в существе дела, но с другой – по извлечении «существа» нечто обнаруживается в сухом остатке.

1 ... 94 95 96 97 98 99 100 101 102 ... 117
Перейти на страницу:
Тут вы можете бесплатно читать книгу Движение литературы. Том II - Ирина Роднянская.
Комментарии