Цитадель Гипонерос - Пьер Бордаж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слухи эти, вернее всего, были беспочвенными, однако не подлежало сомнению, что Император Менати отстранился от своих обязанностей, передал все полномочия сенешалю Гаркоту и поощрял великие семейства в деле расточительства государственной казны. Муффий предполагал, что он стал жертвой скрытого стирания, что прекрасно всех устраивало. Выглядело это так, словно он медленно опустошает запасы жизненной субстанции, развеивает по ветру собственное «я». Взамен Менати не переставал пухнуть, как будто напихивал плоти в тело, возмещая объемы, оставляемые его разумом. Белая пудра, которой имперские гримеры покрывали его лицо, рассыпалась по бесчисленных складкам подбородка; выступающий живот растягивал шелк темно-синего облегана и заставлял расходиться полы накидки из живой ткани.
Свернувшаяся калачиком рядом с ним на банкетке дама Аннит походила на полутруп. Бывшую музу мятежных подпольщиков движения Машама напичкали имплантами стирания: один — чтобы забыть Марти де Кервалора, любовь ее юности, другой — чтобы забыть своего бывшего жениха Эммара Сен-Галла, третий — чтобы забыть свое бурное прошлое, и еще несколько — чтобы угасить скромность и заставить подчиняться экстравагантным сексуальным прихотям своего венценосного супруга. В результате многочисленных амнезий она потеряла всякое подобие индивидуальности, от нее прежней осталась бледная тень, открытая для желаний других, но неспособная почувствовать или выразить малейшее собственное желание. Те из придворных, которые могли похвастать, что попользовались ею для удовлетворения своих инстинктов и осуществления грез о власти (потому что обладать первой дамой вселенной означало обладать частью этой вселенной), окрестили ее «открытыми дверями седьмого неба», или даже «весьма проходимыми путями империи Ангов».
Муффий чувствовал к ней сострадание — то же сострадание, которое он испытывал, видя гордое лицо или распятое на кресте тело дамы Сибрит. Все десять дней, пока длились мучения дочери прославленного Алоиста де Ма-Джахи, он приходил к подножию огненного креста, водруженного на главной площади Венисии, и со слезами на глазах созерцал, как уродовал огонь кожу осужденной на казнь. Она медленно превращалась в бесформенную массу потрескавшейся, обугленной, гноящейся плоти. Ее чудесные голубые глаза, когда-то известные всем планетам империи Ангов, лопнули, и их содержимое растеклось по щекам и скулам.
Барофиля Двадцать пятого охватывали те же чувства, что перед огненным крестом в Маркинате, где казнили даму Армину Вортлинг — в те давно прошедшие времена, когда его звали Фрасистом Богхом. Он разделял страдания экс-императрицы и сопровождал ее до грани смерти. Подобно мученикам-первокрейцианам, жертва которых позволила распространить Истинное Слово, дама Сибрит передала ему огонь свободы, огонь жизни, прежде чем сама угасла. Барофиль понял, что вступил на престол понтифика, чтобы избавить миры изведанной вселенной от тяжелого ига церкви. Он размышлял о миллионах карантинцев, которых он задушил газом в Северном Террариуме Анжора, о тысячах еретиков, которых он приговорил к мучениям медленного огненного креста, о миллиардах человеческих существ, живших в страхе перед инквизицией, стиранием и карами, и безмерное отчаяние овладело им.
И тогда он услышал голос, шепоток одновременно размытый и четкий, близкий и отдаленный, исходящий из затерянного внутри него самого уголка. Не получалось отчетливо определить, где поселился голос: иногда казалось, что он приходит из глубин разума муффия, иногда он взывал из его сердца, иногда он эхом отзывался из недр живота. Это был, вне сомнения, голос внутренний, но временами казался Барофилю чуждым, как дыхание бестелесного существа, вселившегося в его плоть. Кто с ним подобным образом заговаривал? Демон, архангел? Сам Крейц? Снизошла ли на него благодать? Был ли он околдован злыми силами адских миров?
Он спрашивал себя, не оказался ли он жертвой стирания, но это предположение не выдерживало критики, ибо главной особенностью стирания было как раз то, что самой жертвой изменения в мозгу не обнаруживались.
Голос сопровождался раздражающим покалыванием в районе солнечного сплетения, зудом, от которого не удавалось избавиться и причину которого дворцовые врачи не смогли определить.
— У вас отменное здоровье, Ваше Святейшество, — с легкой извиняющейся улыбкой неизменно делали они заключение.
Голос внушал ему идею отправиться в запечатанную комнату в библиотеке епископского дворца. Поначалу Барофиль сопротивлялся, полагая, что заболевает шизофренией, но затем — после пяти бессонных ночей — наконец подчинился, в равной степени из любопытства и из-за изнеможения. Тогда он попросил экзархов и послушников не беспокоить его ни при каких обстоятельствах, закрылся в библиотеке, пересек одну за другой несколько комнат и обнаружил скрытую за отодвижной секцией стены округлую бронированную дверь. Все, что ему нужно было далее сделать — это следовать инструкциям голоса и набрать на клавиатуре замка отпирающий код. Дверь с ужасным скрипом открылась. Он проскользнул в огромную залу с неровным низким потолком, где господствовал удушливый запах плесени и консервантов. Луч его фонаря осветил побитый бетонный пол и открыл бесконечные полки, заполненные голокнигами, книгофильмами и старинными бумажными книгами.
Затем голос проводил Барофиля сквозь настоящий лабиринт стеллажей и проходов, привел к металлическому шкафу и направил его руку к небольшой фильмокниге, втиснутой на центральную полку между двумя внушительными томами издания Средних Эпох. Эта идеально сохранившаяся книжица относилась к периоду исхода Крейца в великую пустыню Осгора, промышленного спутника Сиракузы.
Муффий перевернул неподвластные тлению страницы, усеянные крошечными экранчиками, на которых разворачивались закольцованные видеозвуковые сценки, иллюстрирующие текст. Он был потрясен, когда впервые в своей жизни увидал лицо и услыхал голос Крейца, человека лет сорока с бритой головой и проницательными глазами. Сидя обнаженным по пояс на песке, основатель Церкви говорил о самом драгоценном сокровище человеческого существа — о душе, об этом хрупком цветке, который увянет, если его заточить в оковы догм и притворства. Он подчеркивал каждую фразу громкими восклицаниями или громовым смехом, а иногда потрясал длинным корявым посохом, валявшимся у его ног. Несмотря на ограниченные возможности экраностраниц и возраст голографической записи, от него исходила невероятная сила, рвущаяся в бой энергия, едва умерявшаяся взрывами веселья и ребяческой непосредственностью. Несомненно, у захваченного темой голооператора не оставалось ни желания, ни даже рефлекторного порыва отвернуть объектив к аудитории, и, хотя эта сцена была записана примерно пятьдесят столетий тому назад, у муффия возникло ощущение, что воскрешенный в записи Крейц обращался лишь к нему, возник из далекого