Три комнаты на Манхэттене. Стриптиз. Тюрьма. Ноябрь - Жорж Сименон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Входит человек в грубых башмаках, по виду рабочий, неловко крестится и молча смотрит на покойную, сжимая в руке кепку.
Я чувствую себя в чужом, незнакомом мире и весь остаток дня не могу отделаться от этого впечатления. Я-то думала, что я близка к профессору. А теперь понимаю, что в общем-то ничегошеньки о нем не знала и вообще пребывала как бы за скобками его жизни.
Вечером, когда я возвращаюсь в «Гладиолусы», опять льет дождь и дует сильный ветер. С удивлением убеждаюсь, что я первая. Ни отец, ни брат еще не приехали, хотя уже половина восьмого. Ищу маму, но ее нет ни в гостиной, ни в столовой.
Инстинктивно чувствую: что-то произошло. Иду на кухню и обнаруживаю, что там хозяйничает не Мануэла, а мама — в переднике. Вид у нее усталый, но не такой нервозный, как в последние дни. Может, «девятины» уже кончаются? Мама ставит в духовку макароны с ветчиной.
— Добрый вечер, мама.
Она смотрит на меня так, словно удивлена, что я здороваюсь с ней.
— Добрый вечер.
— Мануэла наверху?
— Нет.
— А где же?
— Ушла.
— Ты что, выгнала ее?
— Нет, она решила вернуться на родину.
Я удивлена, но не придаю этому значения, потому что вся поглощена Шимеком. Мне так хочется утешить его, быть рядом, оказаться чем-нибудь полезной. Но на венок сегодня собирала не я, а одна длинная противная нескладеха.
— Ты не увольняла ее? Точно?
— Она сама ушла.
— Вы не поругались?
— Да нет же. Очевидно, она заранее приняла решение. Спустилась одетая, с чемоданом и попросила дать ей расчет.
Приехал отец. Похоже, он тоже чует, что в доме что-то изменилось, и уже с крыльца зовет маму:
— Натали!
Но, зайдя в кухню, не решается спросить, где Мануэла. Мама сама, глядя с недоброй иронией, сообщает ему эту новость:
— Она ушла.
— А когда вернется? — ничего не понимая, спрашивает отец.
— Никогда.
Приходится вмешаться, чтобы положить этому конец:
— Она попросила расчет и возвращается в Испанию.
Ни слова не говоря, отец поворачивается, уходит в гостиную и раскрывает газету. Чувствуется, что это для него удар. Я помогаю маме накрыть на стол, но все мои мысли только о профессоре и его жене, которую сегодня вечером или завтра рано утром положат в гроб. Меня поразили четки в ее руках, присутствие монашенки, и я все думаю, действительно ли Шимек католик и верит в бога.
Если это так, говорил ли он о наших отношениях на исповеди? Ведь он должен считать их грехом. И сердится ли он на меня за то, что я, так сказать, предложила ему себя? Чего уж тут скрывать! Я действительно навязалась ему.
Я влюбилась в него, когда он еще не различал меня среди других. Я была одна из множества лаборанток, выполнявших работу, которую он им поручал. Но я изо всех сил старалась привлечь его внимание. Хотела стать его любовницей. Стать чем-то большим, нежели просто сотрудницей.
Я была искренна. Да и сейчас искренна. Я посвятила ему свою жизнь, а сегодня вижу, что ничего о нем не знала.
Наконец появляется Оливье. Вид у него озабоченный, утомленный. Он плюхается в гостиной в кресло и как бы не замечает, что отец сидит рядом. Оливье тоже берет газету, закуривает и, обнаружив меня в столовой, спрашивает:
— Ты, что ли, накрываешь сегодня на стол?
— Как видишь.
— А мама где?
— В кухне.
— А Мануэла?
— Ушла.
Он медленно поднимается, на лице у него угроза.
— Что ты сказала?
— Она ушла.
— Мать ее прогнала?
— Мама говорит, нет.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что она сама ушла?
— Ничего я не хочу сказать. Меня тут не было. Я недавно вернулась.
Оливье поворачивается к отцу, бросает на него мрачный взгляд и идет в кухню.
— Что тут у вас было с Мануэлой?
— Она ушла, — в очередной раз хмуро произносит мама.
— Что ты ей сказала?
— Ничего.
— Врешь!
— Можешь считать, что я вру.
— Ну скажи, ты ведь врешь, ведь это ты прогнала ее?
— Нет.
Оливье потрясен. Он бросается к лестнице, взлетает на третий этаж; слышно, как он там ходит, выдвигает ящики, открывает дверцы вместительного шкафа. Когда он спускается, лицо у него — мрачнее не бывает, однако он молчит.
— Садитесь за стол.
В центре стола стоит супница. Мы садимся каждый на свое место — я напротив мамы, Оливье напротив отца — и молча едим.
Едва поев, Оливье, не говоря ни слова, выскакивает из дому, и вскоре раздается треск его мопеда. Интересно, знает ли он, в каком доме на улице Поль-Думер живет Пилар, подруга Мануэлы? Наверно, Мануэла говорила с ним о ней. А может, брат встречал ее в испанском танцзале «У Эрнандеса», на авеню Терн.
Убираю со стола и мою посуду я. Это моя работа, когда мы остаемся без служанки, а такое случается довольно часто. Большинство выдерживают месяца два-три, редко кто — полгода. Иные увольнялись уже на второй неделе, если только мама не находила, что они непочтительны, и не выставляла их сама. «Вам, голубушка, не хватает почтительности», — эту фразу, обращенную к служанке, я столько раз слышала в годы детства и юности!
В такие периоды мне приходится вставать раньше: я варю кофе, забираю у калитки бутылку молока, хлеб и газету. Прежде чем уйти в Бруссе, прибираю комнаты, свою и брата. А перед самым уходом стучусь к маме и ставлю ей на ночной столик чашку кофе.
Не знаю, все ли дети такие, как я. Еще совсем маленькой я старалась как можно реже заходить в родительскую спальню — из-за запаха. Каждый, разумеется, пахнет по-своему, но от их запаха у меня возникало ощущение какой-то неприятной близости. И так до сих пор, хотя, скажем, запах Оливье мне ничуть не противен.
Я уже спала глубоким сном, как вдруг дверь моей комнаты с грохотом распахнулась и зажегся свет. Это ворвался брат, на его лице и волосах капли дождя. На будильнике почти двенадцать.
— Что случилось?
— Не беспокойся. Лично тебя это не касается.
— Пилар нашел?
— Откуда ты знаешь?
— Догадаться было нетрудно.
— Мануэлы она не видела, и та ей даже не звонила.
— Ну, может, они не такие уж подруги.
— Да нет. У них нет тайн друг от друга. Пилар даже известно про отца.
— А что она собой представляет?
— Чернявая, маленькая, худенькая. Все время такое впечатление, будто она посмеивается над людьми.
— Над тобой она тоже посмеивалась?
— Она сказала, что если Мануэла и вправду уехала, то мне нужно найти ей замену.
— А не сказала, что может предложить себя на ее место?
— Да. Потом я поехал в аэропорт: Мануэла из Испании прилетела самолетом. Меня гоняли от окошка к окошку и наконец сообщили, что не имеют права никому давать сведений о пассажирах. Оттуда я кинулся на Аустерлицкий вокзал, но там такие толпы, что кассиры не помнят, кому они продавали билеты. Слушай, ты действительно думаешь, что она уехала к себе?
— Ну, откуда ж мне знать? Но когда я пришла и не увидела ее, я удивилась не меньше твоего.
— Уверен, она в Париже. Но я — то надеялся, что она хотя бы записку мне оставит у себя или в моей комнате.
— А ты убежден, что она умеет писать по-французски?
Мое замечание одновременно и сразило, и приободрило Оливье.
— Она найдет способ сообщить мне о себе. А представляешь, что я сделал напоследок? Я подумал, что она наверняка не знает парижских гостиниц, и пошел в ту, куда затащил ее отец. Но Мануэлу там не помнят, и в регистрационной книге фамилии ее нет. Слушай, а может, отец решил приберечь ее для себя и поселил где-нибудь на квартирке? — И Оливье заключает тираду всего одним словом: — Гнусность!
Заснула я с трудом. В половине седьмого, почти на час раньше, чем обычно, меня разбудил будильник. Я спускаюсь вниз и зажигаю газ. Дождя нет, но небо серое, набухшие влагой тучи ползут низко-низко, кажется, сейчас заденут за крышу.
Я иду за молоком, хлебом и газетой. Механически вытряхиваю пепельницы, уборки не делаю, но кое-какой порядок навожу, а потом стелю скатерть и ставлю на стол посуду.
Давать объявление насчет прислуги нет смысла. Отвечают на них всегда одни и те же особы, которые нигде не способны ужиться. Сейчас мама, наверно, звонит в контору по найму прислуги, где ее уже знают.
Даже если бы наш дом был не таким мрачным и у мамы не случалось «девятин», нам все равно трудно было бы найти приличную служанку: мы живем слишком далеко от Парижа. Мануэла — это было чудо. Но на повторение его надежд мало.
— Тебе яичницу и сосиски?
Оливье растерянно смотрит на меня и недоуменно переспрашивает:
— Сосиски?
Это звучит у него так забавно, что я не могу удержаться от смеха.
— Все равно. Мне не хочется есть.
Тем не менее он съедает и сосиски, и яичницу, которую я ему поджарила, а когда встает из-за стола, в столовую входит отец. Но оба они демонстративно не замечают друг друга, не здороваются, даже не кивнули.