Новеллы - Луиджи Пиранделло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не смей подстрекать меня сейчас своей дурацкой ухмылкой! Это я, это я; она у меня вот здесь... — И я снова соединил два пальца и показал ему. — А может быть, только дуновение! Хочешь попробовать, вот перед этими господами?
Удивленные, заинтересованные санитары, полицейские и старик привратник подошли поближе. С натянутой улыбкой на красных, будто накрашенных губах и по–прежнему упираясь руками в бока, несчастный не только подумал, нет, он на этот раз посмел сказать мне, пожав плечами:
— Да вы рехнулись!
— Рехнулся? — наступал я на него. — Эпидемия прекратилась две недели назад. Хотите, я ее вызову, и она вспыхнет снова с еще более страшной силой?
— Подув на пальцы?
Общий громогласный хохот, вызванный вопросом врача, поколебал мою решимость. Я ведь дал себе слово не поддаваться раздражению, не обращать внимания на издевки, которые неизбежно сопровождали этот мой жест, стоило кому–нибудь его заметить. Никто, кроме меня, не мог всерьез поверить в его ужасные последствия. И все же раздражение взяло верх, будто открытую рану жгло огнем, когда я почувствовал, что смерть, наделив меня неслыханным могуществом, навсегда заклеймила меня смехом. Как бичом, хлестнул меня вдобавок вопрос молодого врача:
— Кто вам сказал, что эпидемия кончилась? Я обмер:
— Как не кончилась? — Я почувствовал, что лицо мое вспыхнуло от стыда. — Газеты, — сказал я, — не упоминают больше ни об одном случае.
— Газеты, — возразил он, — но не мы, в больнице.
— Были еще случаи?
— Три или четыре в день.
— И вы уверены, что это та самая болезнь?
— Конечно, дорогой синьор, совершенно уверен. Скоро причина ее станет известна. Так что не тратьте дыхание попусту, не надо!
Остальные опять засмеялись.
— Ладно, — сказал я. — Если так, значит, я рехнулся, и вы смело можете позволить мне проделать опыт. Берете вы на себя ответственность также за этих пятерых синьоров?
Молодой врач в ответ на мой вызов минуту стоял в замешательстве, потом снова засмеялся и повернулся к тем пятерым:
— Вы понимаете? Синьор считает, что ему стоит дунуть себе на пальцы — и все. мы умрем, сколько нас есть. Вы согласны? Я лично — да.
Они хором воскликнули, смеясь:
— Да, конечно, дуйте, дуйте, мы все согласны, вот мы стоим перед вами! — И встали в ряд передо мной, глядя мне в лицо.
Это было похоже на сцену из спектакля, здесь, в подворотне больницы, под красной лампочкой «Скорой помощи». Они были уверены, что имеют дело с сумасшедшим. Отступать я уже не мог...
— Стало быть, в случае чего, это эпидемия, а я ни при чем, так? — И для пущей важности я, как обычно, соединил два пальца возле губ.
Когда я дунул, все шестеро изменились в лице, один за другим, все шестеро согнулись пополам, все шестеро прижали руку к груди, глядя друг на друга помутневшими глазами. Потом один из полицейских бросился вперед и схватил меня за руку, но тут же дыхание его пресеклось, ноги подкосились, и он упал, будто молил о помощи; из остальных — кто бормотал что–то, как в бреду, кто размахивал руками, кто стоял неподвижно, разинув рот. Инстинктивно я протянул вперед свободную руку, чтобы поддержать молодого врача, падавшего на меня, но он, как раньше Бернабо, гневно оттолкнул меня и с размаху рухнул на землю. Меж тем перед воротами собрались люди, сперва кучкой, потом уже толпой. Зеваки, что стояли подальше, протискивались вперед, в то время как передние, испугавшись, пятились прочь от порога и отталкивали любопытных, хотевших поглазеть на то, что творится в подворотне. Они спрашивали меня, думая, что я–то уж должен знать, очевидно, потому, что лицо мое, в отличие от других, не выражало ни любопытства, ни тревоги, ни страха. Не могу сказать, как я выглядел тогда; я чувствовал себя бродягой, на которого внезапно набросилась свора собак. У меня не было другого выхода, кроме привычного ребяческого жеста. Наверное, в глазах моих все же появился испуг и в то же время жалость к тем шестерым, что упали, да и к остальным, окружавшим меня; может быть, я даже улыбнулся, говоря то одному, то другому, чтобы меня пропустили:
— Надо только дунуть... вот так... вот так…
Молодой врач, упорствуя до конца, лежа на земле и корчась в судорогах, кричал:
— Эпидемия! Эпидемия!
Началось всеобщее бегство; какое–то время я еще видел, как я иду совсем один, медленным шагом, разговаривая сам с собой, как пьяный, тихо, еле слышно; и вот я оказался, не знаю как, перед зеркалом какого–то магазина, все еще держа два пальца возле губ и дуя на них: «Вот так... вот так...» — быть может, чтобы доказать единственно возможным способом, как невинен этот жест, направляя его на себя же. Еще мгновение я видел себя в этом зеркале, хотя сам не понимал, как могут что–то видеть мои глаза, так глубоко они запали на моем помертвелом лице; потом то ли пустота меня поглотила, то ли закружилась голова, только я больше себя не видел: я дотронулся до зеркала, оно было здесь, передо мной, но я в нем не отражался; я ощупал себя, голову, тело, руки; руками я чувствовал свое тело, но не видел его и не видел рук, которыми ощупывал себя; однако слепым я не был — я видел все: улицу, людей, дома, зеркало; и вот я снова дотронулся до него, прижался к нему вплотную, силясь найти себя в нем, но меня там не было, хотя я ощущал пальцами холодное стекло. Меня охватило неистовое желание помчаться вдогонку за моим отражением, сгинувшим, изгнанным из зеркала моим же дыханием; так я стоял, прижавшись к стеклу, пока кто–то, выйдя из магазина, не столкнулся со мной и тотчас в ужасе отпрянул, раскрыв рот в немом крике, не вырвавшемся из горла; ведь он столкнулся с кем–то, значит, кто–то должен здесь стоять, но никого не было; тогда я почувствовал непреодолимое желание уверить его, что я здесь; словно воздух говорил моим голосом, я выдохнул ему в лицо: «Эпидемия!» — и одним толчком в грудь свалил его на землю. Поднялась суматоха, улицу заполнили люди; те, кто в страхе убежали, теперь повернули обратно и возбужденно, с безумными лицами толклись вокруг меня как одержимые, они появлялись отовсюду, и не было им числа, улица пестрела и клубилась, как густой дым, душивший меня, носилась передо мной в чаду страшного, бредового сна; но как ни стискивала меня толпа, я пробивался вперед, я расчищал себе путь, дуя на невидимые пальцы. «Эпидемия! Эпидемия!» Меня больше не было; теперь наконец я понял: я — эпидемия, а человеческие жизни — тени, уносимые прочь одним моим дуновением. Сколько времени длился этот кошмар? Всю ночь и следующее утро я боролся, силясь выбраться из толпы, и наконец–то покинул тесные улицы страшного города и почувствовал себя воздухом среди воздуха полей. Все золотилось в солнечных лучах; у меня не было тела, не было тени; зелень казалась такой свежей и юной, будто ее только что породила моя безмерная жажда прохлады; и я слился с ней настолько, что чувствовал, как вздрагивает каждая травинка под тяжестью какой–нибудь букашки. Мне вздумалось оторваться от земли, и я взлетел клочком бумаги, подражая любовному полету двух белых бабочек; и теперь я и впрямь шутил; ведь только дунь — и нет их, и вот оборванные крылья бабочек уже носятся в воздухе и падают, легкие, как клочки бумаги. А там, подальше, на скамье под олеандрами сидела молоденькая девушка в небесно–голубом, воздушном платье и большой соломенной шляпе, украшенной цветами шиповника; ресницы ее трепетали; она мечтала и улыбалась такой улыбкой, что казалась мне далекой, как образ моей юности. А может быть, она и была образом всего, что некогда жило здесь, и отныне останется она на земле одна–одинешенька. Но только дунь — и нет ее! И я, до отчаяния растроганный ее беспредельной нежностью, смотрел на нее издали, оставаясь невидимым, крепко держа себя за руки, затаив дыхание; а взгляд мой был воздухом, что ласкал ее, но она даже не чувствовала его прикосновения.
БОСИКОМ ПО ЗЕЛЕНОЙ ТРАВЕ (Перевод Л. Степановой)
Он заснул в другой комнате прямо в кресле, и теперь его будили — пора, если он хочет посмотреть на нее в последний раз, пока не опустилась крышка гроба.
— Но ведь темно еще?! Зачем так рано?
— Нет, уже половина десятого. Просто день такой выдался — почти ничего не видно. А вынос — в десять.
Он смотрит по сторонам как невменяемый. Не верится, что можно было столько спать, целую ночь, и так крепко. Он совсем, отупел от сна, и боль отчаяния, мучившая его последние дни, тоже притупилась; непривычные лица соседей, обступивших его кресло, в сумраке утра; хочется поднять руки, заслониться от них, но сон растекся по всему телу, будто налитому свинцом; только в пальцах ног почему–то возникает желание встать, которое тут же пропадает. Неужели опять надо выказывать свое горе? «И всегда...» — вырывается у него, но говорит он с видом человека, который поудобнее сворачивается под одеялом, чтобы снова заснуть. Так что все переглядываются в недоумении. Что, всегда?