Семейный архив - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты куда?.. И давно?... Что же не позвонил?.. — Вопросы частили, сыпались градом, но, не дожидаясь ответа, он внезапно сказал: — Хочешь, покажу сейчас тебе одну вещь?.. Давай отойдем в сторонку.
— Мы выбрали у одного из деревьев бугорок посуше, он опустил портфель на затянутую ледком землю и достал из него что-то, завернутое в целлофан. Это было парижское издание «Факультета»... Мне запомнился белый супер, четкий шрифт, русские слова на незнакомо белой, тонкой бумаге...
Мимо шли, не глядя по сторонам, занятые только собой люди, урчали, выпуская фиолетовую гарь, машины, меня морозило, разламывало поясницу, мне предстоял муторный разговор в Литфонде — короче, жить не хотелось. Но рядом со мной находился счастливый человек. За его спиной было двадцать пять лет высылки, лагерей, этапов, борьбы за то, чтобы остаться самим собой... Позабыв обо всем, я смотрел на него, как смотрел бы на неожиданно повисшую над городом комету...
В тот день Литфонд облагодетельствовал меня путевкой, я вернулся в Алма-Ату и спустя месяц, по пути в Трускавец, снова оказался на день или два в Москве. Преувеличенные надежды на целебные трускавецкие воды и тамошнюю медицину заставили меня, по совету друзей, прихватить с собой две бутылки казахстанского бальзама для грядущих презентов. Я позвонил Домбровскому с обычной боязнью показаться навязчивым, но Юрий Осипович с какой-то небывалой настойчивостью потребовал, чтобы я приехал, и Клара, перехватив трубку, присоединилась — даже с еще большим напором — к нему.
Вечером я добрался на метро до Преображенской площади, пересел на автобус, вылез у высокого, облицованного светложелтым кирпичом дома. Со мной была бутылка — одна из двух — бальзама с черно-золотой наклейкой. Но едва после первых объятий и приветствий я тихонько выманил Клару на кухню и вынул из сумки свою элегантного вида бутылку, как она тут же испуганно ее оттолкнула: «Нет, нет!» — И, оглядываясь на дверь, полушепотом: «Юра не пьет... Уже две недели... Врачи запретили, в доме у нас ни капельки спиртного!..»
И вот — втроем — сидели мы, пили чай. Странно выглядели они оба в тот вечер, Юрий Осипович и Клара, оба — тихие, просветленные, умиротворенные, какие-то пасхально-благостные. Ни в голосе, ни в лице Домбровского не чувствовалось обычного раздражения, взвинченности: разгладился высокий лоб, волосы над ним не топорщились, как вскосмаченные ветром, а лежали ровно, гладко зачесанные, глаза мягко светились, как река на закате, узкое лицо с горделиво выступающим носом и узкий, женственный, аристократический подбородок — все выражало удовлетворение и покой.
— Юра, —сказал я, когда уже немало чашек было выпито, — ты историк, ты мыслишь тысячелетиями — Рим, античный мир, наша революция... Как по-твоему, сколько еще будет продолжаться этот маразм?..
— Как тебе сказать... Возможно, конец наступит — и скоро, а возможно — не очень. Тут, видишь ты, все зависит от того, как народ. А народ — он природный материалист. Французскую революцию готовили энциклопедисты, Руссо, Деламбер... Но начали-то ее французские женщины, кухарки — помнишь голодный поход на Париж?.. Решает в конце-то концов не интеллигенция, а народ. А ему нужны... — Домбровский принялся загибать пальцы на выставленной вперед руке: — Первое — хлеб, второе — картофель, третье — мясо, четвертое — молоко и масло, пятое — сахар. — Он свел в кулак пальцы маленькой, но крепкой, привыкшей к постоянному напряжению руки. — Пока правительство способно этим народ обеспечить, он будет все терпеть и прощать той силе, которая его кормит.
— Пессимистическая теория...
— Напротив, я — исторический оптимист. Сколько бы ни длилась эпоха реакции, она проходит. Важно, понимаешь ты, не проиграть, не профукать потом, как это было в шестидесятых...
Через четыре недели, вернувшись из Трускавца, я услышал в Москве, что Домбровский умер... Скоропостижно... Пошел в ванную, почувствовал боль, упал... Я приехал к Кларе накануне девятого дня...
Она была одна в тот момент, на кухне громоздились горкой колбасные круги, стояли банки с огурцами, капустой — готовились поминки. Я слушал Клару, боясь, что ей в тягость вновь рассказывать о смерти Юрия Осиповича, и вместе с тем чувствовал, что рассказывает она не столько для меня, сколько для себя самой, веря и не веря, что так оно было, так случилось на самом деле...
Назавтра здесь должны были собраться друзья Домбровского — Булат Окуджава, Фазиль Искандер, Феликс Светов, еще многие... Мой самолет улетал утром в Алма-Ату, я не мог остаться. Но бутылки с казахстанским бальзамом, которые пропутешествовали со мной пять тысяч километров, да так и не понадобились в Трускавце — не умел, не наловчился делать традиционные подношения — бутылки эти я привез и оставил Кларе. В них было Алма-Атинское солнце, запах трав и цветов с горных прилавков, шорох и плеск Малой Алмаатинки... Там он жил, там он страдал, там писал своего «Хранителя», дорабатывал «Факультет»...
На другой день я летел в Алма-Ату, а в голове неотступно стучали строчки, которые — с его голоса — были записаны у меня на магнитофоне, но когда в городе начались обыски, пришлось их стереть:
Мы все лежали у стены —
Бойцы неведомой войны,
И были пушки всей страны
На нас вождем наведены...
И еще:
Обратно реки не текут,
Два раза люди не живут...
14. За вашу и нашу свободу!Жизнь, между тем, текла по своему заранее прочерченному руслу. И состояла она, эта жизнь, отнюдь не только из Галичей, Коржавиных и Домбровских...
Аня работала в Алмаатинском институте народного хозяйства, читала курсы по теоретической и экономической статистике. То ли в результате семейного, то ли специфического дедушкиного воспитания, то ли по причине особенного еврейского трудолюбия («не ударить в грязь лицом перед другими»), но ее усердие порой меня злило: по вечерам, до глубокой ночи я видел ее спину, ее склоненную над столом голову, пачки тетрадей с контрольными работами, тетради с конспектами лекций... Она возвращала плохо выполненные работы и по два-три раза «гоняла» студентов, скверно готовившихся к зачету или экзамену. Никто подобной добросовестности от нее не требовал, но у нее была своя гордость, своя преподавательская честь.
К тому же в институт приходили ребята и девушки из аулов, с трудом привыкавшие к интеллектуальному труду, не очень знавшие русский язык, отчасти полагавшие, что диплом положен им в обмен на принесенные институтскому начальству традиционные подношения или вследствие родственных связей... Аня в этой среде оказывалась белой, я бы сказал — безупречно-белой вороной...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});