Необыкновенные страдания директора театра - Эрнст Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коричневый. Погодите… погодите!.. Разве я говорил об истинно комическом, разве роли, для примера противопоставленные мною друг другу, недостаточно ясно показывают, что я имею в виду лишь ничтожную забаву, фарс, каковой, кстати, я вовсе не отвергаю начисто, если его играют с полной свободой? Ведь и гримаса может в какой-то миг приятно пощекотать даже высокую душу…
Серый. Ха!.. Вы увиливаете!.. Вы идете на попятный…
Коричневый. Никоим образом!.. Поговорим теперь об истинно комическом!.. Кто может отрицать иронию, которая заложена в человеческой природе, даже определяет самую ее суть и при глубочайшей серьезности светится шуткой, остроумием, лукавством. «Скрывать от себя остроумие[45] и лукавство природы даже в самом священном и прелестном можно разве что став картезианцем и сделав молчание и скрытничанье своей профессией», — говорит Тик во введении к «Фантасту», хотя и по другому поводу. Судороги боли, пронзительные вопли отчаяния выливаются в смех того изумительного веселья, которое болью и отчаянием только и рождено. Полное понимание этого странного устройства человеческой природы, наверно, и есть то, что мы называем юмором, непроизвольно определяя для себя так глубокую внутреннюю сущность юмористического, которое, на мой взгляд, есть то же самое, что истинно комическое. Теперь я иду дальше и утверждаю, что это понимание, или, собственно, юмор, сродни душе того артиста, который черпает свои портреты из глубины человеческой природы. А отсюда опять-таки само собой следует, что этот высокоодаренный актер будет одинаково сильно и правдиво играть и комические, и трагические роли, это лучи, выходящие из одного фокуса!..
Серый. Теперь я, кажется, вполне понял вас и готов смиренно признать, что путал истинно комическое с фарсом, вернее, объединил их в одну категорию. Я назвал Шекспира, и теперь мне совершенно ясно, что только юмор, как вы определяете это понятие, и делает живыми его персонажи.
Коричневый. Совершенно верно!.. Ни один писатель не познал всю глубину человеческой природы и не сумел ее передать так, как Шекспир, поэтому его характеры принадлежат всему миру и будут жить, пока существуют на свете люди. Глашатаями истинного юмора, в котором заключено все комическое и все трагическое, он сделал своих шутов. Да и все, пожалуй, его герои носят печать той иронии, которая часто в напряженнейшие моменты выражает себя в остроумных фантазиях, а с другой стороны, его комические характеры строятся на трагической основе. Вспомните короля Иоанна, Лира, восхитительного Мальволио[46], чье шутовское дурачество есть порождение навязчивой идеи, таящейся в его душе и странно смущающей его разум. О Фальстафе, высшем образце великолепной иронии, содержательнейшего юмора, нечего и говорить. Какой неодолимой, какой могучей властью над душой зрителя должен обладать актер, проникнутый настоящим внутренним юмором и наделенный от бога даром живо излучать этот юмор во внешний мир звуком, словом и жестом. Вы обладаете фениксом, если ваш маленький Гаррик устроен действительно так, в чем я, как во всех чудесах, которые, возможно, и в самом деле случались или случаются, не по праву, может быть, сомневаюсь. Я лично, по крайней мере, последнее время такого титана не видел.
Серый. Насчет моего маленького Гаррика у меня сейчас возникают некоторые сомнения, и поэтому спешу вам напомнить о старом большом Гаррике, он-то уж был таким полным истинного глубокого юмора актером, о каком вы мечтаете.
Коричневый. Несмотря на талантливое описание игры Гаррика у Лихтенберга, несмотря на забавный энтузиазм, с каким он говорит о складочке, образовавшейся на черном, французского покроя парадном костюме под левым плечом Гаррика, когда тот в роли Гамлета сражался с Лаэртом в могиле Офелии, несмотря на анекдоты, рассказываемые о волшебстве Гаррика, я не могу, представляя его как личность, составить себе ясное представление об его трагической игре… Хогартовский арапчонок в «Дороге распутницы»[47], испуганный падающим чайным столом, — это, как известно, Гаррик в роли Отелло, и признаюсь, эта насмешка, может быть, сильно портит мне образ Гаррика. Мне думается, что в гарриковском исполнении Отелло была какая-то закавыка, а то бы Хогарту такое вообще не пришло в голову. Но как бы то ни было, можно, кажется, с уверенностью сказать, что в глубоком юморе Гаррика превосходил Фут[48].
Серый. Каким маленьким кругом трагических и комических ролей был бы, однако, ограничен юмористический актер, если бы он пренебрегал всем, что не строится на истинном юморе. В конце концов его роли составили бы шекспировскую галерею, а вы, полагаю, согласитесь со мной, что при нынешнем прозябании нашего театра дело весьма сомнительное — выпускать на сцену такого гиганта, чью поступь наши слабые подмостки едва ли выдержат.
Коричневый. Нужно только подпереть наши тонкие доски крепкими брусьями. Но для такого строительства, хотя оно представляется все более необходимым, нам не хватает сноровки, а главное — храбрости. Однако независимо от этого круг ролей, о которых вы говорили, не так узок, как то можно подумать… Вы упрекнули меня в том, что, оспаривая хваленую разносторонность иных актеров, я слишком грубо выбрал примеры разнородных ролей. Позвольте же мне назвать две роли, которые с виду прямо противоположны и все-таки могут быть сыграны одним и тем же действительно гениальным актером с одинаковой силой и достоверностью. Я имею в виду шекспировского Отелло и мольеровского Скупого.
Серый. Каково!.. Как согласовать это с принципами, изложенными вами ранее?.. Но нет!.. Я смутно чувствую, что вы можете быть правы, и прошу вразумить меня.
Коричневый. У обоих, у Отелло и у Скупого, достигает ужаснейшей степени одна снедающая им душу страсть. Один совершает тягчайшее преступление, другой в глубочайшем и злобном недоверии ко всему роду людскому, который он подозревает в заговоре против себя, попирает самые священные законы природы и общественных отношений. Только индивидуальным изображением страсти каждого достигается их несходство и определяется трагизм и комизм Любовь и честь вдохновляют великодушного мавра, одна лишь безумная страсть к презренному металлу воодушевляет Скупого. Оба, задетые за живое, оскорбленные в самой сути своей, в самом важном и главном, разрешаются бешеной яростью, и в этой ярости, в самый кульминационный момент, лучи, которые, выходя у них из души, преломлялись по-разному, вызывали у зрителя в одном случае трагическое изумление, в другом — саркастический смех, — лучи эти сходятся в одном фокусе. Кого не охватит глубокий ужас при страшных словах Отелло: «Задую свет»[49], - но и кто среди смеха не ужаснется до глубины души, когда Скупой в полном безумии хватает собственную руку, воображая, что схватил укравшего шкатулку вора, когда он в отчаянии ищет изменника даже среди зрителей… Таким образом, мольеровский Скупой — это подлинно комический характер, о котором не дает никакого представления бессодержательный, сплошь пошлый камер-советник Фегезак[50], а манера, в какой играл его один недавно умерший большой актер, была едва ли не самым редкостным заблуждением на свете… Позвольте мне упомянуть шекспировский характер, в котором трагическое и комическое, совершенно сливаясь, родят нечто ужасное. Я имею в виду Шейлока… Об этой труднейшей из всех трудных ролей, основанных на таких элементах, сказано уже столько, что мои замечания запоздали бы. Но вы признаете, что эта роль вполне подходит для моей теории глубоко комических ролей, и сыграть ее правдиво и сильно смог бы только такой актер, который действительно разносторонен — в моем понимании разностороннего или двустороннего.
Серый. Как раз эту роль, по праву, конечно, отнесенную вами к труднейшим, мой маленький Гаррик играет так замечательно, что и взыскательнейшие знатоки никогда не отказывали ему в безоговорочном одобрении. В сущности, этот Шейлок — еврейский герой, ибо пылающая у него в душе ненависть к христианам становится патетической, отметая всякую другую страсть и порождая ужасную месть, в жертву которой этот еврей приносит деньги, имущество, дочь. Его гибель воистину трагична и, пожалуй, ужаснее, чем гибель многих героев или тиранов. Что кубок с ядом или удар кинжалом по сравнению с гражданской смертью, назначенной этому еврею и, как медленно действующий яд, источающей его силы! Когда мой Гаррик произносит: «Мне худо и т. д. и т. д.»[51], то, конечно, каждого зрителя, чья душа не совсем заскорузла, мороз подирает по коже.
Коричневый. А как обстоит дело со сценами, где этот еврей, в полном отчаянии из-за своей дочери и из-за своих дукатов, — кричит и где его оповещают о беде Антонио, которая тешит ему душу, а тем временем поступают надрывающие ему душу вести о Джессике?