Необыкновенные страдания директора театра - Эрнст Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коричневый. С тем, что большая трудность заключена в беспомощности, а вернее, в отвычке наших актеров от всего подлинно драматического, я вынужден согласиться. Постоянно существует взаимное влияние писателей и актеров. Первые дают музыку, которую вторые подхватывают, а звучание этой музыки побуждает первых брать снова и снова одни и те же ноты, потому что теперь они уверены в верном их исполнении и рады ему. Глупо было бы думать, что во времена Шекспира существовали только превосходные актеры и что даже самая маленькая роль доставалась поэтому титану театра, но несомненно, что гений мастера давал толчок всем. Словом, вдохновляясь целым, каждый был способен включиться в действие должным образом, и все выходило так, как надлежит… Я говорил об искусных шекспировских экспозициях. Глядя только на эту составную часть его произведений, ясно видишь, сколь неверными путями пошли новейшие драматические писатели, погубив тем самым драматическое искусство.
Серый. Как?.. Разве нет и новейших общепризнанных шедевров?
Коричневый. О, сотканы чудесные, блестящие покрывала, из-за которых мы, как принц в «Торжестве чувствительности»[57], довольствуемся куклой, охладев к самой королеве, позади которой та сидит… В чем, собственно, состоит божественная сила драмы, увлекающей нас сильнее всякого другого искусства, как не в том, что, словно по волшебству, отрешившись от обыденности, мы видим воочию чудесные события фантастической жизни? Не идет ли это вразрез с самой сутью драмы, не лишается ли она от этого начисто своей особой силы, если о поступке, который мы собирались увидеть собственными глазами, нам только рассказывают?.. В самом деле, Шекспир дает экспозицию пьесы в предельно живом действии, а другие заранее утомляют нас скучными рассказами и засыпают словесными красотами, не оставляющими никакой живой картины у нас в душе. Но речь идет не только об экспозиции, нет, большинство наших новых крупнейших драм, бедных поступками, действием, впору назвать риторическими упражнениями, где персонажи выходят на сцену один за другим и, будь то король, герой, слуга и т. д. и т. д., разливаются витиеватыми, выспренними речами. Я зашел бы слишком далеко, если бы стал излагать, как я лично объясняю себе постепенный отход наших писателей от подлинно драматического, но несомненно, что Шиллер, владевший словом, как мало кто, при всем своем великолепии и величии дал для этого заблуждения хороший повод. Ему очень свойственна какая-то полнота выразительности, благодаря которой стихи рождают стихи.
Серый. Если вы так горячо защищаете устаревшего Шекспира, что не признаете за ним никаких погрешностей, то я превозношу своего великолепного Шиллера, который, как сверкающая звезда, затмит многих прославленных писателей… Вам нужно действие — может ли оно быть богаче, чем в «Вильгельме Телле»?
Коричневый. Разве я хотел упрекнуть этого великого человека?.. Речь шла только об imitatorum pecus[58], которое всегда цепляется за ту слабость, которая легче всего соединяется с собственным принципом. Можно долго спорить о том, в какой мере справедливо назвать Шиллера истинно драматическим писателем. Ясно, однако, что такой гений, как он, носил в себе глубокое понимание подлинно драматического. Он несомненно стремился к нему в последние годы жизни. Вы упомянули «Телля», сравните-ка его с «Дон Карлосом», какая пропасть между этими двумя пьесами!.. Считая «Дон Карлоса» пьесой совершенно недраматичной, я вполне убежденно соглашусь с вами, что «Вильгельм Телль», по крайней мере в первых актах, — истинная драма. Замечательная, великолепная экспозиция в этом шедевре доказывает также, что подлинному поэту не требуется тут повествования, каковое при всех красотах слога само по себе никогда не заинтересует зрителя. Но именно на повествование делают ставку многие новейшие сочинители, и иная трагедия не содержит ничего, кроме хорошо построенного, красноречиво-выспреннего отчета о каком-то роковом уголовном преступлении, который влагается в уста нескольким лицам разного возраста и звания, после чего исполняется вынесенный преступнику приговор. Словом, от истинно драматического наши писатели отвернулись к риторике и увлекли за собой наших актеров, которые в свою очередь придают слишком большую важность риторической стороне собственного искусства.
Серый. Вы же не станете порицать стремление наших артистов говорить верно в полном смысле этого слова?
Коричневый. Ах!.. Верная декламация — это же основа, на которой все строится, но это еще полдела. Можно очень верно продекламировать какую-то роль и все-таки самым плачевным образом все запороть… Это, пожалуй, довольно своеобразная, но вполне объяснимая особенность нового времени, что драматическое искусство разделили на части и отдельные члены искалеченного тела выставили на обозрение поодиночке. Одни разъезжали и, как бессловесные автоматы, принимали дивные позитуры или, как гримасники, корчили всякие сомнительные рожи, другие до хрипоты декламировали в драматических концертах, и чтобы довести это дурацкое паясничанье до предела, музыке приходилось сопровождать всякое глухое, надсадное бормотанье своими божественными аккордами. Слишком гнусно было это безобразие, чтобы его можно было терпеть… Но возвращаюсь к затронутой мною теме… Именно оттого, что произведения наших сбившихся на риторику писателей отучили актеров от истинного драматизма, им трудно, даже невозможно играть шекспировские роли, целиком и полностью основанные на драматизме. Тут одной декламации мало, актер в полном смысле слова — это тот, кто играет Шекспира, из чего, однако, отнюдь не следует, что каждая шекспировская роль требует сверхзамечательного актера. Средний талант, захваченный лишь действием, может тут при умении шевелиться и двигаться, как живой, деятельный человек, превзойти актера, который в сущности лучше, но в постоянном старании взволновать зрителя речью забывает все остальное вокруг себя. Еще одно надо тут иметь в виду. Именно потому, что истинно драматические характеры должны проявляться во внешнем виде, личность актера очень часто не вяжется с характером, который нужно сыграть, до такой степени, что любые усилия создать у зрителя иллюзию остаются втуне. Но тут спешит на помощь присущее слабоумию тщеславие чисто риторического актера. Он рассуждает: «Верно, мой организм слаб, мои движения болезненно неуверенны, все это как будто противно природе героя, которого я взялся играть, но кто еще способен произнести текст роли с таким выражением, с такой правильной интонацией, как я, это возместит все остальное». Актер этот ошибается, ибо вместо того, чтобы воочию увидеть героя, зритель увидит человека, который красиво рассказывает о герое и делает при этом вид, что он-то и есть герой, но в это зритель никогда не поверит. А уж если роль требует какого-то взрыва физической силы, у актера отсутствующей, и он прибегает к какому-либо суррогату, выбранному, как правило, неудачно, актер рискует стать смешным и все испортить вконец. Еще, пожалуй, заметнее все это в женских ролях, часто в самой своей сути основанных на личности актрисы. Возьмите Турандот…[59]
Серый. Ха, Турандот!.. О, этим именем вы будите одно воспоминание, до сих пор вызывающее у меня сладостный трепет. Много лет назад я, тогда еще очень молодой человек, путешествовал по части Италии. В Брешии я застал одну маленькую труппу, которая, весьма редкий случай в Италии, давала представления. Мы были очень удивлены, я и мой спутник, застав еще там на сцене несправедливо забытого Гоцци. В самом деле, на ближайший вечер была объявлена «Turandot, fiaba chinese teatrale tragicomica in cinque atti»[60]. Случаю было угодно, чтобы актрису, которая должна была играть Турандот, я увидел совсем вблизи за день до этого. Она была среднего роста и не то чтобы красива, но никогда я не видел более пропорционального сложения, большей прелести движений. Лицо ее имело форму чистейшего овала, у нее был красивый нос, полноватые губы, прекрасные, очень темные волосы, но, главное, ее большие черные глаза сияли поистине божественным блеском. У нее было то контральто итальянок, которое, как вы, наверно, знаете, проникает в самое сердце. При первом же выходе, в первых же сценах синьора показала себя совершенной актрисой. Не описать выражение глубокого, необыкновенного потрясения, когда она при виде Калафа тихо сказала Зелиме знаменательные слова, от которых тянется нить ко всему сплетению:
Zelima, oh Cielo, alcun oggetto, crediNel Divan non s'espose, che destasseCompassione in questo sen. CostuiMi fa pietа! [61]
А когда Калаф разгадал две ее загадки и она глухо и торжественно произнесла третью, когда она, ослепительно величественная, шагнула вперед, когда вдруг откинула назад скрывавшее ее лицо покрывало, убийственная молния ее сиявших небесным пламенем глаз ударила в грудь не только Калафа, — нет! в грудь каждого зрителя!