Тарковские. Осколки зеркала - Марина Арсеньевна Тарковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жаль, что рассказ Андрея «Характер» сохранился не полностью. Возможно, он объяснил бы мне, почему брату было так трудно сказать сестре добрые слова, поделиться с ней своими чувствами. Ведь у нас было общее горе. Наверное, мне надо было умереть раньше его, тогда бы в «Мартирологе» появились нежные слова о любви и ко мне…
И вот я стою далеко-далеко от Москвы, на окраине Парижа, в пригороде Нейи-сюр-Сен, в темном морге бывшего американского госпиталя, теперь французской клиники. Я прикладываю лицо и руки к телу Андрея, обнимаю его и ощущаю его ледяной холод. И я понимаю, что уже никогда больше Андрей не отогреется. Не вернется ни в холодную Россию, ни в любимую им Италию, где так много света, тепла и солнца.
И я вспоминаю моего дорогого брата – живого, юного, полного надежд. «Андрей, не ходи раздетый, надень шапку!» – «Мам, отстань!» И он с открытой головой выбегает из дома на зимнюю улицу. И «с неба сыплется мелкий снег – легкий и сухой».
Лестница, ведущая в небо
Бывают места, куда приходить труднее, чем на кладбище.
Я не езжу на Щипок. Я не могу видеть, что стало с нашим бывшим домом в 1-м Щиповском переулке, где жила наша семья, где прошло детство и кончилась юность Андрея.
Однажды молодой человек из группы документалистов с Центральной студии, снимавших это убогое жилище еще до того, как оно было разрушено, спросил меня с наивной бестактностью: «Как же вас сюда занесло?»
Попробую рассказать…
Тарковские с детьми переехали на Щипок вечером 28 декабря 1934 года. В тот день был жестокий мороз, а посему Андрей был в зимнем пальтишке на шерстяном ватине, а я – в ватном голубом сатиновом одеяле. Мне было три месяца от роду, Андрюше – два года и девять.
До этого дня с двадцать восьмого года папа и мама жили в доме № 21 по Гороховскому переулку, в квартире 7. Дом этот был выстроен застройщиком на кооперативных началах. Когда мама в 1925 году приехала из Кинешмы в Москву учиться, бабушка дала денег на строительство комнаты. В одной квартире с мамой жили родные – бабушкина сестра Людмила Николаевна – тетя Люся и ее дочь Шура с мужем. Другая дочь тети Люси, тоже Людмила, жила с семьей в 1-м Щиповском переулке в доме № 26, в квартире 2. Это был ведомственный дом фирмы ТЭЖЭ и принадлежал парфюмерному заводу, который находился рядом, во дворе.
С Люсей-маленькой и поменялась мама – на Щипке было две десятиметровых смежных комнаты и не было тети Люси-большой с ее деспотичным характером.
Итак, вечером 28 декабря состоялся наш переезд на Щипок. Переезжали на полуторном грузовике. Мама с нами сидела в кабине, а папа с Лёвушкой Горнунгом, помогавшим при переезде, в кузове вместе с вещами.
Как только Андрей оказался в комнате, он взобрался на широкий подоконник и что-то запел. Ему нравилось, что в пустой комнате голос звучит лучше, чем в заставленной, и, пока родители перетаскивали вещи, он исполнил весь свой репертуар.
Андреева кроватка с сеткой и плетеная корзина, куда укладывали меня, были установлены в дальней из двух комнат, окна которой выходили в небольшой внутренний, так называемый «задний», двор. Эта комната была немного светлее и суше первой, окно которой упиралось в кирпичную стену соседней части дома. Может быть, снимая «Ностальгию», Андрей вспомнил именно это окно, окно без перспективы, окно безнадежности?
Но в детстве такие мысли не приходили нам в голову. Эти две комнатки стали нашим отчим домом, нашим убежищем, нашей норой. Как всякое жилище, наше тоже имело свой запах. Пахло сыростью, химическим заводом, книгами.
Книг было много. Папа, уходя, забрал только свои самые любимые. У нас остались тома «Жизни животных» Брэма с цветными картинками, которые прикрывались папиросной бумагой, собрание сочинений Пушкина – приложение к «Огоньку» юбилейного 1937 года, на грубой, почти оберточной бумаге, но зато с изображением памятника Пушкину на обложке. Позже в этом собрании я натолкнулась на том с «Гавриилиадой», и Андрей, узнав об этом, завладел томом и утащил его из дома к приятелям, где тот и сгинул.
Много книг пропало во время войны, когда поселившиеся у нас на время пожарные делали из них самокрутки. А Брэма продала мамина приятельница, надзиравшая за квартирой, пока мы были в эвакуации.
Из книг помню еще разрозненные экземпляры «Интернациональной литературы», папины «Сказки Гауфа» с картинками, «Историю одной вражды» с портретами Достоевского и Тургенева, каталог выставки художника Петра Кончаловского[123].
В нем меня многое удивляло. Кончаловский изображал какой-то совсем другой, не похожий на наш, мир – изобильные натюрморты, дачные веранды с охапками сирени, испанских пионеров – крепких, веселых подростков, освещенных ярким солнцем. Макушки берез, написанные на фоне синего ветреного неба, назывались «Макуши берез». В этом названии уже было превосходство художника, ведь я говорила просто – «макушки». Был в каталоге портрет девочки, которая горестно смотрела на своих многочисленных кукол. «Что мне с вами делать?» – гласила подпись. Дальше шел портрет мальчика. Отставив правую ногу, он держал в одной руке охотничий рог, а в другой ружье. «Андрон Михалков». Запомнилось это необычное имя и ощущение какой-то другой, незнакомой жизни, где присутствовали уверенность в себе и благополучие. Конечно, детские впечатления были мною забыты, но когда Андрей году в шестьдесят третьем познакомил меня с Андроном Михалковым-Кончаловским, я вспомнила, как когда-то, сидя в полутемной комнате, где пахло сыростью и заводом, подолгу рассматривала его детский портрет.
Нашим родителям жизнь на Щипке не принесла счастья.
Утром первым просыпался Андрей. Он вставал в своей кроватке и говорил: «Мама, давай одеваться!» Потом мама возилась со мной. Накормив обоих, она брала меня на руку, Андрея за руку и отправлялась на Зацепский рынок за молоком. Когда она возвращалась, папа еще спал, накануне он поздно возвратился или засиделся над переводами. Маме приходилось его будить. Надо было принести дров из сарая, затопить печку, выстирать пеленки, приготовить на керосинке обед, погулять с детьми, напоить их морковным соком. (Помню мамины руки, желтые от моркови.)
Папа возмущался, что его будят, мама раздражалась. К вечеру, когда обессилевшая мама кормила нас и укладывала спать и когда она сама только начинала жить, заходил папин приятель и соавтор по переводам Аркадий Штейнберг, и они с папой уходили на весь вечер в Союз поэтов или к друзьям.
Летом мама увозила нас из города. Папа изредка приезжал на дачу, но чаще там бывал друг родителей Лев Горнунг, который привозил продукты и керосин. Одна дачная хозяйка была