Братья Ашкенази. Роман в трех частях - Исроэл-Иешуа Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В будние дни дочерей дома не было. В платках на голове, в крепких башмаках, в которых можно было пройти по любой тропинке, с мешками на плечах, они ходили по деревням, покупали у крестьян муку, масло, завернутое в домотканое полотно, яйца, сыр — все, что удавалось купить. Они шли не широкими дорогами, где стояли немцы, а узкими, боковыми путями и извилистыми крестьянскими тропками, часто через овраги, болота. Они пробирались от деревни к деревне, от дороги к дороге, согнувшись под тяжелым грузом, шумно дыша и обливаясь потом, чтобы пронести в город немного еды и заработать себе на жизнь.
По пути случалось всякое. Приходилось ночевать на крестьянских сеновалах, а нередко и в лесу. Терпеть приставания молодых иноверцев. Иной раз контрабандисток ловили немецкие патрули и хотели отвести их в комендатуру. Они откупались марками, женским обаянием, всякого рода уловками и трюками, которым их научили эти суровые дни. Нет, им не на кого было положиться в это горькое время, и меньше всего они могли рассчитывать на собственного отца. Они были вынуждены сами всего добиваться. В будни они вели тяжелую и несладкую жизнь на дорогах, кишащих солдатами в островерхих немецких касках.
Но зато когда наступала суббота, праздник, они получали вознаграждение за всю неделю. Кейля пекла целые длинные противни хал и печений. Она готовила большими горшками жирный чолнт. Девушки тщательно убирали квартиру, мыли пол и посыпали его желтым песочком, начищали до блеска железные ребра сундуков, драили известью оловянные светильники, заменившие отобранные немцами медные. Все горшки, кастрюли и кастрюльки блестели начищенными боками, выставлялась стеклянная посуда в цветочек, из бумаги вырезались новые яркие цветы и кружева и украшали собой занавески на окнах, белые шкафчики и полочка для посуды. Красочные картины на стенах сияли, выставленные тарелки с синими цветочками сверкали, как зеркала. Испеченные к субботе витые халы были накрыты бархатной салфеткой с вышитыми золотом буквами и щитом Давида. Тевье, конечно, позорил субботний стол, не желал делать кидуш и произносить благословение на халы, но Кейля добилась своего — она готовила субботнюю трапезу, как заведено у евреев. Она даже делала вино из вареного изюма, давленного в полотенце. Девушки мылись, прихорашивались. Они старательно намыливали свои головы и усталые, натруженные тела, натягивали на себя тонкое дамское белье, брызгались духами и надевали самые модные платья.
Кейле больше не требовалось идти в чужой дом, к соседу, чтобы он освятил для нее субботу, сделав кидуш. В доме были теперь свои мужчины, женихи дочерей, которые всегда приходили сюда по субботам и в свободные дни, ели здесь. Здесь даже висели их субботние костюмы и лежало их белье. И это были не щуплые подмастерья-ткачи в мешковатых потертых костюмах. Это были широкоплечие веселые парни в высоких сапогах и куртках, контрабандисты — мужчины хоть куда, хорошие добытчики, держащие нос по ветру; ребята, умеющие устроиться в жизни, знающие рынок и способные делать деньги. Они не были такими безбожниками, как Тевье, хотя и особенными праведниками тоже были, брили бороды, носили при себе деньги в субботу[164], даже были не прочь в святой день выкурить втихаря папироску, но когда Кейля предлагала им бокал изюмного вина и просила сделать кидуш, они ей не отказывали. Не отказывались они и произнести благословение на халы. Они знали: что Богу — то Богу, а что людям — то людям. Свечи у стола искрили, пестрая скатерть сияла, девушки светились, женихи разговаривали, смеялись, рассказывали веселые побасенки о дорогах, о немцах и контрабанде, демонстрировали свои познания, выдумывали героические истории. Кейля, в высоком черном субботнем парике и широком фартуке, возилась с большими горшками, раздавала щедрые порции, наливала полные тарелки. Она купалась в лучах успеха и красоты своих дочерей, бросала материнские взгляды на их женихов, краснощеких, загорелых и жизнерадостных, и ее неумелые губы шептали молитвы Богу, просили Его о свадьбах, о том, чтобы довелось увидеть радость от детей и понянчиться с внуками, прожить спокойную старость.
Еще веселее, чем вечером, в канун субботы, было в субботу днем. К дочерям приходили подруги, женихи приводили друзей. Молодежь танцевала, играла в фанты, пела песни. Иногда заглядывал один немец, знакомый женихов, помогавший им в контрабандном ремесле. Этот немец краснел от смущения в непривычном обществе, пел немецкие песни, ругал свое начальство и давал парням примерить свою военную форму. Кейля знала, что в такие часы лучше, чтобы ее не было дома, что дочерям не нужна мать, когда у них есть парни; и она уходила к соседке послушать, как та читает Пятикнижие на простом еврейском языке[165], поскольку сама она была не сильна в чтении, или просто поговорить о дороговизне картофеля.
Чужой, одинокий, потерянный, блуждал по собственному дому Тевье, его хозяин.
И жена, и дочери смотрели на него с насмешкой, качая при виде него головами. Они не требовали, чтобы он работал и зарабатывал. Они знали, что в городе нет работы. К тому же он был уже слишком стар, чтобы ее менять. Они не ждали, чтобы он позаботился об их судьбе. Они, его дочери, нашли свое место под солнцем. Они достаточно приносили в дом и могли бы содержать его, Тевье. Им было несложно кормить отца. Еды было так много, что можно было бы накормить даже чужого. Однако они требовали, чтобы отец был человеком, чтобы в субботу он сидел за столом, чтобы он делал кидуш, чтобы совершал благословение на халы, освящая дом. А еще, чтобы он был отцом своих детей, разговаривал бы с немецким парнем, заходившим к ним в дом, общался с женихами, напоминал им о свадьбе, которую пора бы уже и сыграть, потому что сколько можно женихаться? Кейля брала это в свои руки, намекала парням о женитьбе, но этого было недостаточно, требовалось слово отца, мужчины, к которому с почтением относятся те, кто моложе его. Парни больше уважают дочерей, когда в доме есть отец.
Но Тевье не хотел быть отцом. Он не был почтенным хозяином дома. Как всегда, он целыми днями носился со своими книжками, рассованными по всем его карманам, заражал свободомыслием мальчишек, рассуждал, убеждал, занимался чужими делами, вместо того, чтобы беречь свой дом и своих детей. Он не спрашивал дочерей, как они живут, что они делают, его не интересовали их планы на жизнь и виды на замужество. Он даже не хотел участвовать в церемониях тноим, которые справлялись дома в присутствии меламеда и миньяна евреев и сопровождались битьем тарелок на счастье. Дочери просили его быть на их торжестве, Кейля плакала, но он не хотел уступить.
— Я не сижу со святошами за одним столом! — сказал он и убежал из дома.
С семьей он бывал редко. Приходил поздно ночью, чтобы поспать несколько часов.
Женихи угощали его папиросами, пытались обсуждать с ним политику, но он избегал их. Он не испытывал теплых чувств к этим молодым людям в высоких сапогах, которые все время говорили только о контрабанде, о немцах и о деньгах. Они насмехались над ним.
— Когда вы наконец выгоните из Лодзи немцев, реб Тевье? — спрашивали они его. — Вы же вроде боретесь с ними.
— Они уйдут, как ушли русские, — отвечал Тевье. — Будь у вас глаза, вы бы это увидели.
— Лучше бы вы поехали с нами за контрабандой, тесть, — говорили ему женихи. — Рядом с нами вам было бы легче заработать на рынке…
Он терпеть не мог своего дома, разукрашенного литографическими картинами, Кейлю в черном парике, мезузу на двери, кружку рабби Меера-чудотворца, женихов в сапогах, собственных дочерей, которые ничему не желали у него учиться, всех этих новомодных гостей, дружественных немецких солдат, мешочки с контрабандой. Он не хотел наслаждаться вкусными блюдами, которые из жалости подавала ему Кейля. Ему претили семейные праздники в его доме. Все было против его воли, против его вкуса. Единственной дорогой ему здесь вещью была пожелтевшая фотография его Баськи, погибшей на баррикадах. Он снова и снова подходил к этому снимку, висевшему на стене среди прочих семейных фото, и подолгу всматривался в него, а потом протирал стекла своих очков, которые запотевали из-за набегавших на глаза слез.
Он стыдился собственного дома, мелкобуржуазного и мещанского, стыдился своих детей. Он не мог пригласить в этот дом своего человека, и сам забегал в него, как гость, спал несколько часов в каком-нибудь уголке, потому что на кроватях спали дочери, а на рассвете уже одевался, чтобы уйти отсюда как можно раньше, уйти к своей работе в клубе, в рабочей столовой.
После пятничных вечеров в доме был беспорядок. На столе валялась шелуха от семечек, огрызки яблок, окурки папирос, стояли недопитые стаканы, все вперемешку. По стульям были разбросаны женские платья, чулки, нижнее белье. В углу, на застеленных скамьях спал жених, засидевшийся допоздна. Его высокие сапоги, как живые, стояли посреди комнаты, висели на подтяжках его брюки. Воротничок с галстуком беспечно торчал из темноты, свидетельствуя о том, что этот мужчина стал слишком близким человеком в доме. На кроватях лежали дочери, с растрепанными волосами, раскинув руки и ноги, сбросив с себя одеяла из-за царящей в доме духоты, среди разбросанных шпилек, заколок, бюстгальтеров и прочих предметов дамского туалета. Они были далеки от него, Тевье, чужды собственному отцу. Он стыдился их, не смел на них взглянуть.