Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер - Маргарет Сэлинджер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мои оксфордские друзья были абсолютно неспортивными. Разве только немного тенниса или быстрая ходьба по сельской местности до какого-нибудь паба. Я вела двойную жизнь, частично с их жизнью не совпадавшую. На втором году я стала капитаном баскетбольной команды, а на университетских состязаниях по горным лыжам в Швейцарии заняла второе место в гигантском слаломе и третье в простом— первое место во всех категориях заняла молодая шотландка из Кембриджского университета, входившая в Британскую олимпийскую сборную по лыжам: она показывала такое время, до которого нам, простым смертным, было как до другой планеты. Потрясающе спортивная девчонка, она прокладывала нам маршруты, держала воротца, подбадривала нас — и никто не испытывал к ней никаких дурных чувств, все ее уважали. Мой любимый дядя Терренс (самый младший из сводных братьев моей матери, преподаватель экономики) пришел в полный восторг. Два «Полуголубых»[242] приза в семье! Он всячески пытался увлечь меня прелестями крикета, водил на матчи своего клуба. Дядя так мне нравился, что я изо всех сил старалась заинтересоваться, но, думаю, у меня просто нет этого в крови. Боже, как долго тянется игра! Надеюсь, он не был слишком разочарован, когда после нескольких (сотен!) часов, проведенных на трибунах, заметил на моем лице выражение панического ужаса — «я застряла в лифте, мне вовек не выбраться». Тогда он бодро и весело произнес: «Ну что ж, думаю, мы насмотрелись, а? Пойдем домой, выпьем чаю?»
В мой последний год в Оксфорде Марк уехал в Нью-Йорк. Мы проводили вместе выходные и праздники, тратили чудовищные суммы на телефонные звонки, писали письма. Он сразил меня тем, что в Валентинов день позвонил из Гэтвина в шесть утра и сообщил, что только что приземлился. Потом появился, неся в одной руке чемоданчик со сменой белья, а в другой — прелестный голубой кустик гортензии, при этом смущенно бормотал, что купил бы другие цветы, лучше всего — розы, но они бы не выдержали перелета. Блаженство.
Как многие герои отца, я спрашивала себя «в совершенном ужасе», удастся ли мне дожить до следующего приезда Марка. Я чувствовала, как душевное равновесие и энергия буквально иссякают во мне за несколько дней его отсутствия. Мое благополучие представляло собой «жидкость, утекающую сквозь пальцы», если моя рука не лежала в его руке. К счастью, меня увлекала тема диссертации, так что в периоды между его визитами я с головой погружалась в работу — только на это меня и хватало.
Я написала отцу письмо о своей работе. Это письмо до сих пор у меня: я его не отослала. Я никогда не писала отцу таких длинных, искренних писем, поэтому и не решилась его отправить. На конверте значится: «Написано сто лет назад. Отложено в долгий ящик — и хорошо!»
«Дорогой папа,
(Письмо длинное, но ничего серьезного — так, вечерняя болтовня.)
Последнее время часто думала о тебе. Может быть, потому, что мой дорогой старый друг умирает от рака, и это мне напомнило, какие прекрасные дружеские чувства ты испытывал к Дэмми Литтел и миссис Хэнд: вот бы и мне оказаться способной на такие! Профессору Бараклюджу, который настаивает, чтобы я его называла Джеффри — я так и делаю вслух, но только не в мыслях, — 75 лет, и мы провели вместе два последних Рождества, одно с мамой и Мэтью в Нью-Йорке, другое здесь, в Англии, с его 2-й женой (у него их было вроде бы 3). Он водил меня по Оксфорду за год до того, как я решилась приехать сюда, и было это во время рекордного снегопада — холодно, сыро, настолько по-английски, что оторопь берет — у них не чистят тротуары, приходится самым жалким образом шлепать по слякоти. Он был по-настоящему мил и добр ко мне в Брандейсе и до сих пор своего отношения не изменил. Он счастлив, видя, с каким восторгом я пожираю шоколадные конфеты, от которых никакого проку. Так вот: у него сейчас ремиссия, и первое, что я спросила, рискуя показаться чересчур резкой или нетактичной, поскольку упомянула о смерти — но не впрямую: я спросила, привел ли он в порядок свои работы, просто вспомнив, какое облегчение испытала, когда ты однажды показал мне, как у тебя все снабжено ярлычками и разложено по полочкам, чтобы дураки ничего не выкинули, а умники все к чертям не перепутали. Половину подобной работы он проделал, а остальное пока отложил.
Работа, которую я выполняю для своей диссертации, была в последнее время очень интересной. Я ходила в типографию одной газеты и опрашивала сотрудников. Это старая типография, кое-что из ее оборудования устарело лет на 80, и самая большая в мире (за исключением одной, совсем новой, в Японии). Настоящий динозавр, интересный во многих отношениях. Они до сих пор делают набор вручную, на огромных старых линотипах; один из наборщиков показал мне весь процесс и вручил отлитую на линотипе строку с моим именем, набранным заглавными буквами. Мне хотелось унести ее, но я постеснялась.
Я пришла туда около 10.30 вечера и начала с того места, где из Лондона принимают материалы целыми страницами по факсимильной связи (что-то вроде ксерокса, который передается по телефону — не то, чтобы здорово, но неплохо), потом попала в комнату, где себя чувствуешь, словно внутри фотоаппарата: там увеличивают и уменьшают фотографии; потом — в мастерскую художников, где 5 человек, сидя на табуретах, брали серую и черную краски из баночек и вручную ретушировали фотографии. Тем вечером проходил Всемирный конкурс красоты, так что они трудились над фотографиями девушек, и по всей типографии, в «чайных» уголках, работали телевизоры.
Потом я прошла к линотипам, где машины стучали, а люди бегали взад и вперед с материалами, которые поступали в набор. Рядом с линотипами была комната с низкими подвесными потолками и зеленоватыми флуоресцентными лампами, и шесть или семь мужчин сидели там перед терминалами, набирали страницы на компьютере (метод более продвинутый, чем старый, линотипный) и вставляли в машину компьютерные распечатки. Они казались усталыми, им все это явно надоело; на шеях у них болтались галстуки, которые не смотрелись бы так убого, будь эти ребята помоложе — но у этих руки были сморщенные, а лица воспаленные, как у пьяниц, которые валяются в канавах. Дальше снова какой-то парень работал на машине — он не заметил меня и выругался, потому что у него что-то заело, а потом поднял глаза и увидел меня. Все его сослуживцы (у нас бы сказали «дружки») принялись хохотать и поддразнивать его, а он покраснел и стал извиняться — то же самое сто раз случалось, когда я работала в Бостоне в компании «Эдисон». Так или иначе, было довольно забавно и до боли знакомо. Потом мы спустились на три этажа (во всяком случае, инспектор, который водил меня по зданию, именно это прокричал какому-то парню, который бежал вверх по лестнице — у того недавно был сердечный приступ); и попали туда, где отливают строки толстым полукругом — похоже на тормозную колодку, если ты ее когда-нибудь видел, — и извлекают их из чана с расплавленным металлом. Потом доставляют на печатные станки и устанавливают на вращающийся цилиндр. Рабочий готовит типографскую краску (перед ним панель, на которой 15–20 кнопок — устройство почти такое же сложное, как орган), и та наносится на цилиндр, по которому прокатывают толстенные рулоны газетной (сероватой) бумаги.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});