Чернозёмные поля - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Туристы сантиментально изумляются бесстрашию нескольких неаполитанцев, живущих по склонам Везувия, который в сто лет раз разрушает несколько домов вулканическим извержением. Но никто не изумляется безумной отваге и безумному хладнокровию многомиллионного народа, который из своих собственных жилищ собственными руками изготовляет для себя огнедышащие вулканы, извергающиеся чуть не ежедневно, и ежедневно истребляющие половину его достояния; и безысходно живя на этой бочке пороха, с огнём в руках, он ещё имеет духу петь песни и плясать трепака по трое суток сряду!
Суровцов без милосердия гнал Кречета. Он перешёл уже возраст трепетных и расшатывающих волю чувств, и не терялся ни в какой опасности. Но сердце его сжалось и замерло в глубоко болезненном чувстве при виде непоправимого бедствия, бессмысленно поражавшего целое население бедных трудовых людей, которых жизнь и без того была слишком тяжка. Село было всё перед глазами, и не было никакого сомнения, что помочь ему нельзя. Огонь сплошными колыхающимися стенами шёл по дымной улице села прямо к церкви, охватив оба порядка. Он теперь не шёл. а нёсся, как буря, и дома таяли перед надвигающимся пламенем, будто восковые свечи. Ветер, без того очень сильный, к вечеру разросся в бурю, от самого пожара, от страшной температуры и страшного обхвата пламени. Жалко было видеть издали, как на борьбу против этого всемогущего, всепожирающего чудовища, ликовавшего среди гибели и разрушения, спешили верхами на утомлённых клячах, выпряженных из сох, прилепские хозяева, только теперь заметившие пожар родного гнезда из отдалённых загонов. Они копошились в разных углах поля крошечными чёрными мухами, где поодиночке, где толпою, подвигаясь вперёд бессильными короткими скачками, издали походившими на ползанье насекомых, а всесильная стихия между тем неслась на крыльях бури легко и свободно, будто в весёлой игре, и в течение одной минуты обращала в прах труды и запасы многих лет, многих поколений.
Ещё было светло, когда пожар гулял на всём пространстве широко раскинутого огромного села. Горели даже отдалённые углы его, разобщённые оврагами и лесками; горели усадьбы дворян на другой стороне глубокой балки. Пожар обратился в истребление. Никто не знал и не старался заметить, отчего загорелось всё кругом. Казалось, сам воздух был пропитан пожаром и воспламенял всё, до чего касался. Народ не вопил, не горевал, не волновался; в немом безысходном ужасе он покорно глядел потерявшимися глазами, где теперь вспыхнет огонь. Что он вспыхнет везде, сомнения не было; вопрос был только в том, за кем очередь. Заботились не о том, чтобы отстоять что-нибудь, а чтобы не сгореть самим, спасали только людей. Сердца охватило равнодушие отчаяния. Всякий чувствовал, что это не простое проходящее несчастие одного-двух хозяев, а торжественная минута общей гибели. Неотвратимый рок наступил на жизнь чугунною пятою и шевелиться под ней, восставать против него было бы безумием. Народ умеет терпеть и молчать в подобные минуты. Горе — слишком ничтожное чувство для такого события; когда человек умирает, он не горюет, он изумляется, и это изумление прекращаемой жизни есть немой ужас смерти.
Силай Кузьмич долго отстаивал старинную барскую усадьбу, в которой он поселился года два тому назад. У него на дворе стояли наготове три полные воды сороковых бочки, окрашенные зелёною краскою, на крепких кованных ходах. Большая пожарная труба, стоившая несколько сот рублей и вполне исправная, была заранее подвезена к дому и уставлена в боевой порядок. Толпа рабочих с его собственного крупчатного завода сидела на крышах, покрытых мокрыми веретьями и полстями, вооружившись вёдрами. Везде были приставлены лестницы; во всех дверях и воротах и на всех крышах держали иконы лицом к огню; в кабинете Силая Кузьмича деньги и бумаги были уложены в кованый сундучок и на дворе стоял запряжённый в пролётку рысак. Но Силай Кузьмич строго запретил выносить что-нибудь из дома. Даже не велел трогать парадный обеденный стол, который был накрыт в столовой нижнего этажа на двенадцать человек гостей, с вазами и сверкающими приборами, доставшимися Лаптю вместе со всеми богатствами старинного барского дома; этот день был день рождения Силая Кузьмича, и после раннего пирога у него готовился поздний обед.
— Не замай, всё пропадёт, коли загорится! — орал на весь двор Лапоть, в утешение и удивление рабочим. — Бог попустит, стало, так тому и быть! Его воля. Чтобы одной тряпки у меня не выносить! Слышь, ребята, наживём опять, коли милость Божья.
Два раза посылал Коптев просить Силая Кузьмича прислать ему на помощь трубу, бочки и людей, два раза отказывал ему Лапоть.
— Сами горим, не время! — приказывал он сказать. — Мужик-сермяга сгорит, Силай ему новый дом подарит, не пожалеет, а Силай сгорит — сермяга ему не поможет.
Но когда пожар разлился целым огненным морем по всем разветвлениям и закоулкам многолюдного села, и усадьба Силая оказалась одиноким уцелевшим бастионом среди бушевавшего хаоса пламени, чёрствое сердце Силая словно оборвалось, и ему сделалось крепко жутко. Он послал приказчика к Коптеву просит кишку на помощь отстоять его дом. всё равно села уж нет. Но Коптеву было не до Силая.
Усадьба Лаптева загорелась неожиданно и разом, как множество других дворов. Несколько соломенных крыш разом проступили огнём, словно их зажёг кто внутри. Двинули трубу к одной крыше, и она была залита, но все три бочки воды опустели, а ещё три крыши горели жарким пламенем.
— Качай за водой, ребята, молодцами! — храбро командовал Лапоть.
Но проехать к реке уже было невозможно. Между тем железные крыши стали коробиться и пузыриться. Народ с пустыми вёдрами, с высохшими веретьями посыпался с крыш; весь двор Силая Кузьмича обратился в одну пылающую печь. Силай едва успел вылететь в ворота на своём рысаке с своим кованым сундучком. С воплями спасался народ из охваченного пламенем двора, не зная, в какую сторону бежать: везде разливался и гулял огонь.
Как ни был поглощён и утомлён своими делами Суровцов, однако не мог не остановиться в глубоком изумлении перед прекрасным двухэтажным домом Лаптева, мимо которого он пытался проехать на уцелевшую от пожара церковную площадь.
Среди обгорелых развалин надворных служб, совсем уже обрушившихся, высился запертый со всех сторон белый городской дом с огромными окнами, сквозь которые был виден богато убранный стол с бутылками вин, хрусталём и серебром, с расставленными кругом резными дубовыми стульями; казалось, он ждал с минуты на минуту пирующих гостей. Но ни одной живой души не было даже близко кругом; только безмолвное бледно-кровавое пламя одиноко дышало и двигалось за этими широкими окнами, наполняя бесшумным полётом своих крыльев оба этажа огромного опустелого дома и глядело страшным взглядом смерти в два ряда его многочисленных окон, которые оно облизывало нежным, чуть не бесплотным прикосновением огненных жал. Несмотря на эту нежность хищника, ласкающего свою жертву, это страшное пламя безостановочно пожирало внутренность дома и летело всё выше и легче, словно ему становилось веселее от каждого нового истребления.
Подальше Суровцов наткнулся на другую сцену. В выбитое окно зажиточного однодворческого дома, совсем охваченного пожаром, виднелась красивая молодая женщина в сарафане, распростёртая на полу, посередине комнаты. Тело её уже вздувалось и курилось от жару, и на улице был слышен обычный кухонный запах жареного мяса. Малый лет тридцати пяти, по виду мельник, сильно выпивший, тщетно бился в руках трёх мужиков, прорываясь броситься в горевшую избу, где лежал труп женщины.
— Братцы! Ослобоните! Дайте куму вытащить! Дайте честному погребению предать! — отчаянно вопил мельник, мотая головою и горько плача. — Авдотья Петровна! Голубушка моя! Ой, братцы родные… Пустите меня к ней, хоть рядышком помереть с ней.
Мужики молча били его в грудь и бока и отталкивали назад.
— Куда лезешь, полоумный! Али тебе спьяну огня не видать! — приговаривал сухой старик, мрачно глядевший на пожар.
Вечером пламя приблизилось к последнему клочку села, уцелевшему до сих пор, к площади, где стояла церковь. На углу площади была лавка и кабак мещанина Скрипкина, мужа Алёны; дом их был на улицу. До последней минуты мещанин Скрипкин не решался выноситься из лавки, надеясь, что ветер идёт в другую сторону, и зная, как трудно уберечь на открытой площади вынесенный товар. Но когда загорелся соседний двор, он позвал Алёну и всех своих и стал торопливо выноситься к церковной ограде. Алёна только что взяла ребёнка из рук девчонки-няньки, потому что послала её к Коптеву просить трубу к их дому. Когда она услышала встревоженный голос звавшего её мужа, Алёна, не понимавшая хорошо, что делать, бросилась в дом, уложила в качку заснувшего ребёнка и, заперев дверь на ключ, чтобы никто не мог войти и разбудить его, побежала к мужу в лавку. По настоянию мужа Алёна не нянчила сама ребёнка и привыкла думать, что он всегда на руках у няньки. Увлечённая торопливою работою, сбитая с толку криками и бранью растерявшегося лавочника, Алёна совершенно позабыла о своём Гордюшке.