Скрещение судеб - Мария Белкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
22-го Хмара дает ему нужные бумаги для отъезда.
28-го Мур уехал.
В интернате вздохнули с облегчением, как мне теперь об этом рассказывали. Не сомневаюсь, что, прежде чем встретиться с Муром, Хмара уже все разузнал о создавшейся обстановке. От Мура просто хотели избавиться, и вовсе не потому, что близкие его были репрессированы: жили же в интернате Юра Барт и его сестра, родители которых сидели в лагерях, — хотели избавиться от самого Мура, от чужеродности его, от несделанности его по общему образу и подобию. Боялись нести за него ответственность. Его хотели сбыть с рук, как сбыл его с рук и Асеев…
Но, направляя Мура в Москву, Хмара должен был знать, что в Москве не прописывают, об этом знала даже Марина Ивановна еще летом, когда хотела съехать с Покровского бульвара. Мур, конечно, мог запамятовать или вовсе пропустить это мимо ушей, но, прибыв в Москву 30-го, после «кошмарного путешествия», он сразу столкнулся с этой проблемой.
8 октября он записал в дневнике, что обращался за помощью к Эренбургу и тот сказал, что прописать его в Москве нельзя и что его отправят либо обратно в Чистополь, либо в Среднюю Азию.
Кто посоветовал Муру обратиться к Лебедеву-Кумачу? Была ли Марина Ивановна знакома с ним, встречались ли она и Мур с ним раньше? Но кандидатура была выбрана удачно, Лебедев-Кумач в те годы был очень популярен, его песни: «Капитан, капитан, улыбнитесь, ведь улыбка это флаг корабля…», или «Сердце, как хорошо, что ты такое», или «Широка страна моя родная» — распевали все от мала до велика, а в дни войны маршевые роты, отправляясь на фронт, отбивая шаг по мостовой, сотрясали московские улицы громовым: «Идет война народная, священная война…» Лебедев-Кумач, по-видимому, был отзывчивым человеком. Он написал Муру бумагу в Главное управление милиции, а там записка его тут же возымела действие.
11-го октября Мура прописали, но… началась паника, началась массовая эвакуация столицы!
12-го — я рассказывала уже об этом — все писатели были вызваны в Союз за билетами и эвакуационными документами. Уезжали в Куйбышев, Казань, Чистополь, Ташкент.
14-го Мур узнает от Александра Кочеткова, что Союз эвакуирует писателей в Ташкент, и решает уехать туда. В эти дни, видно, Муру было не до дневника. Только 30 октября он делает запись в поезде, везущем его в Ташкент. Так что Измаил Музафаров, соученик Мура по ташкентской школе, ошибся, сказав, что в первых числах октября 1941 года в десятом классе 64-й школы на улице Жуковского появился Жора Эфрон, которого сразу же окрестили Печориным… Мур мог появиться в школе только в ноябре, да и то не в первых числах.
Сколько он ехал из Москвы в Ташкент? Наш эшелон шел одиннадцать дней, но мне повезло, я попала в привилегированный эшелон — увозили из Москвы Академию наук, и самым старым в поезде был президент Академии Владимир Леонтьевич Комаров, самым молодым — Митька Тарасенков, ему было шесть недель. В нашем вагоне был собран весь цвет тогдашней кинематографии: Эйзенштейн, Пудовкин, Трауберг, Рошаль, Александров, Любовь Орлова, и проводник на остановках хвастался, что вон сколько пассажиров перевозил на своем веку, но такого, чтобы ехали вместе и сам Броненосец Потемкин, и Юность Максима, и Веселые ребята, и Цирк, еще не бывало! Главное, конечно, были «Цирк» и «Веселые ребята». За одну улыбку Орловой и за песенку, спетую ею, начальник станции готов был сделать все, что мог; правда, мог он не так уж много, но все же добывался откуда-то давно списанный, старый, пыхтящий, дымящий паровоз, и нас с запасных путей, на которых мы бы простояли неведомо сколько, дотягивали до следующей станции, а там повторялось все сызнова. И, должно быть, по селектору передавалось, что именно в нашем вагоне едет Любовь Орлова, потому что на полустанках, где поезд задерживался минуту, даже ночью проводника атаковывали молодые любители кино, умоляя показать Анюту из «Веселых ребят», Дуню из «Волги-Волги», Марион из «Цирка»! Так, благодаря Орловой (киношники ехали в Алма-Ату и где-то в Азии нас покинули), мы добрались до Ташкента за одиннадцать дней. А в общежитии пединститута, где нас поначалу разместили и куда каждый день прибывали москвичи с фабрик, заводов, из Военной академии имени Фрунзе, мы узнавали, что тащились их эшелоны по двадцать пять, а то и тридцать дней.
Ташкент уже трещал от напора эвакуированных. Были заняты помещения институтов, школ, школы работали в три смены, институты теснились в одном здании, сливались учреждения, уплотнялись жилые дома. А эшелоны все шли и шли, и не только с плановыми эвакуированными, для которых Ташкент обязан был обеспечить жилье и помещение для предприятий, но в Ташкент еще устремилась масса людей самотеком, так называемых «диких», бежавших от немцев, от бомбежек, от страха холодной военной зимы, голода. «Ташкент — город хлебный»! Был такой роман Неверова, написанный еще в 1923 году… И теперь целый палаточный городок, огромный «цыганский» табор, вырос вдоль железнодорожных путей перед самым Ташкентом. Только в таборе этом цыганята все были белоголовые, белобрысые, и палатки неумелые, крытые одеялами, простынями, и женщины, явно горожанки, неловко справлялись с кусками саксаула, щепками, пытаясь на двух кирпичах сварить еду, вскипятить чайник. Этих Ташкент не вмещал! Им предлагали кишлаки, куда они боялись ехать, или надо было отправляться дальше, в другие города, но и в другие города нужно было направление. И «дикие» чего-то ждали, на что-то надеялись, а кто половчей и побогаче, дав взятку, очень крупную взятку, все-таки оседал в Ташкенте…
А на улицах Ташкента все москвичи, ленинградцы! Знакомые в жизни, знакомые по кинолентам, знакомые по портретам в журналах — Тамара Макарова, кинозвезда с мужем режиссером Сергеем Герасимовым; грузный, брюзжащий всегда, с трубкой во рту Алексей Толстой со своей сверхэлегантной Людмилой; старый сказочник Корней Чуковский, сошедший с карикатур Кукрыниксов; Раневская, широко, по-мужски шагая, пройдет и бросит на ходу какую-нибудь острую реплику; а позже Анна Ахматова еле заметным кивком головы даст понять, что заметила; Лавренев с женой; Володя Луговской; вдова Булгакова Елена Сергеевна… Ленинград, Москва!
А немцы уже заняли Малеевку, где Дом творчества писателей в Подмосковье…
А на московских окраинных улицах уже взрывают асфальт, выковыривают булыжники, строят баррикады, готовят столицу к уличным боям; и на Тверском бульваре в нашем институте стоит воинская часть, и столица уже объявлена на осадном положении…
А Ташкент в эти дни все еще живет призрачной жизнью, освещенный по ночам, не боящийся ярких огней (а мы успели от этого отвыкнуть!). По центральной улице по вечерам гулянье, шарканье ног по асфальту, журчанье воды в арыке, и из каких-то получастных ресторанчиков и кафе — музыка. Маленькие оркестрики — скрипка, виолончель, рояль, и кто-то, плохо справляясь с русскими словами, поет, надрываясь, под Лещенко — кумира белой эмиграции, пластинки которого ходили по Москве, купленные когда-то еще в Торгсине, — «Утро туманное, утро седое…», или «Очи черные, очи страстные…». Это все больше евреи-музыканты, бежавшие от немцев из Прибалтики. А у кафе, у ресторанчиков толкутся какие-то подозрительные личности в пестрых пиджаках ненашенского покроя на ватных плечах и предлагают паркеровские ручки, шелковые чулки-паутинки, золотые часы; говорят, у них можно купить даже кокаин и доллары… И ползет — ползет тошнотворный слушок, ползет шепоток, что Узбекистан собирается отделиться от СССР, что узбекское ЦК, Совнарком придерживается англо-американской ориентировки, и что надо запасаться долларами и изучать английский язык, и что мы можем оказаться не в эвакуации, а в эмиграции, отрезанные от России, от близких, кто сражается там на фронтах… А из кафе, ресторанчиков каждый вечер несется: «Нивы печальные, снегом покрытые… многое вспомнишь родное, далекое… глядя задумчиво в небо широкое…» А небо над головой чужое, необычно бархатисто-черное, и звезды необычно яркие, низкие, и необычная теплынь для позднего осеннего месяца, и необычны силуэты верблюдов, гордо и царственно вышагивающих по мостовой, неся между горбами уснувшего путника, и необычен припозднившийся старик в чалме, который погоняет упрямого ослика…