Фарватер - Марк Берколайко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда прогуливались по Николаевскому бульвару или по Пушкинской.
Риночка намеренно высматривала знакомых, раскланивалась и вскидывала голову еще надменнее, не сомневаясь, что зашепчутся и эти… но ничего, «проглотят» – чай, не времена Анны Карениной!
Георгий же целеустремленно смотрел прямо перед собою, хотя кожей чувствовал и восхищенное женское: «Хорош!», и ворчливое мужское: «Хорош, но…»
Разумеется, «но», без «но» никак нельзя – иначе не утихомирится скребущий стыд за повисшие животики, дряблые мышцы рук и отекающие ноги, не способные прокормить не только волка, но даже и уличного разносчика газет.
…А когда спорили, окружающих не замечали. Георгий, увлекаясь, совершал несколько обычных своих легких шагов-прыжков, оказывался метра на три впереди, а она не окликала, зная, что вот-вот опомнится, испугается одиночества, вернется, повинится и будет легко прощен.
Чтимым им Куприным она пренебрегала, зато любила Мережковского. Георгий же все историософские поиски считал пустосвятством.
Как тут двум любителям чтения не повздорить?
… – Можно ли воспеть искусство одухотвореннее, нежели в «Гамбринусе»? – кипятился Георгий.
– Если любоваться им, как жемчужиной в навозной куче, нельзя. А если погружаться в него, как в литургию, то можно.
Ох уж этот ее тон золотой медалистки! Неуместен он по отношению к тому, кто тоже имеет аттестат с хорошим средним баллом!
– Ну а как вы относитесь к «Реке жизни» того же Александра Ивановича?
– Что это вы его так по-свойски называете?
Опять этот тон!
– Представьте себе, неоднократно с ним беседовал в цирковые мои годы.
И вспомнил, как Куприн требовал наливать водку всклень. «Как это?» – обязательно спрашивал кто-нибудь. «Вровень с краями, – следовал ответ. – Казачья, донская манера так говорить. Правильно, Георгий? В ваших краях ведь расхожее словечко?» «Расхожее», – подтверждал Бучнев, и монголоидные глаза писателя светились счастьем обладания выразительным словечком, и округлялись, и казались огромными.
…Внезапно вырвалось:
– Это он меня уговаривал повидаться с Толстым.
– Повидались?
– Да. Много позже, за месяц до его смерти.
– А почему не рассказываете?
– Когда-нибудь расскажу… Не готов пока еще про подробности.
– Вот это мило! Не готовы, тогда зачем заинтриговали?
– Нечаянно обмолвился.
– «За нечаянно – бьют отчаянно» – это меня братья так пугали, воспитывали… Читала я эту самую «Реку жизни». Занимательно, но мне претит болезненный интерес наших писателей к дурным женщинам! Описывать своих жен и любимых не так интересно? Или до сих пор модно умиляться Грушеньками, Сонечками, Настасьями Филипповнами и сюсюкать, что красота мир спасет? Уж не подобных ли особ красота? Неужели обычная, тихая, стойкая нравственность так заурядна?! Ею мир не спасется?
– Женщина дурною не бывает, Регина Дмитриевна, – всё зависит от обстоятельств, – решительно возразил Георгий. – Если корабль, пусть даже суденышко, на котором можно плыть по реке жизни, какой-нибудь Грушеньке или Анне Францевне не уготовлен, то захватывают его сами, по-пиратски, не стесняясь в средствах. А иначе что ж – тонуть?!
– Давайте-ка я лучше вас под руку возьму и пойдем молча, не то поссоримся, совсем чуть-чуть осталось… Как два таких упрямых человека смогли друг друга полюбить?
– А мы и не полюбили…
– Это еще что такое?!
– Мы просто поняли, что появились на свет в один и тот же день исключительно друг для друга…
– Спасибо вам за это признание… – И замолчала, потому что на глаза навернулись слезы.
Через неделю:
– Перечитала я многое из Куприна. Кажется, ошибалась немного, недооценивала его… и то, что вам близка такая литература, готова, пожалуй, понять и принять… А вот аппетит ваш зверский просто обожаю! Это счастье – вас кормить.
– Да, Ганна превосходно готовит, а вы еще лучше потчуете. Кстати, и я пошел вам навстречу: еще раз взялся за Мережковского.
– И как?
– Сразу скажу: не пустосвятство. Но все же, Регина Дмитриевна, чуть бы ему поменьше «высокого штиля», чуть побольше жизни!
– Господи, вы неисправимы!
– Исправился бы, ежели б вы меня не по Мережковскому любили, не так бы высоко! – гнул он свое.
– Не могу не так, – вздохнула в ответ.
Особенно Георгия возмущала ее манера обсуждать с ним темы, по которым не находила когда-то согласия с мужем.
Неужели же не понимает, что он, Бучнев, – тот самый «пароход», который из исходного пункта «А» обязательно дойдет до намеченного пункта «В»… Не то что ее супруг, способный порскнуть в любую минуту…
Отлично понимала! Однако, вопреки любимой отцом и совсем не воинственной поговорке «Не буди лихо, пока оно тихо», теребила Бучнева небезопасными вопросами, ясно чувствуя, как они его раздражают.
И не получалось у нее забыть о Рудольфе, на всех парах несущемся к «маршальскому величию», о котором толковал когда-то полковник Соловьев. Почему-то именно теперь, когда привычно ноющую рану взялось залечить самое целебное из возможных снадобий – любовь другого, настоящего мужчины… она, эта рана, вновь стала лихорадяще свежей.
– Как вы думаете, что имел в виду Рудольф, когда говорил, что герои Достоевского вдавлены в тесноту и от этого вся их маета?
– Помилуйте, опять вы о муже! – едва не застонал Георгий. – Почему бы не вспомнить об отце вашем или о братьях? О деде моем не поговорить, наконец? И зачем опять о Достоевском? Почему не о Гарине-Михайловском, к примеру, с его героями – толковыми инженерами?
– Георгий Николаевич, милый, не отвечайте вопросами на вопрос. Что поделаешь, если мне не интересны толковые инженеры?
– Зря, Регина Дмитриевна, не интересны, ими теперь все определяется!.. Хорошо, я согласен в последний раз о Достоевском, только о муже вашем – более никогда, не хочу о нем, как же вы не понимаете?!
– Понимаю. Но с кем же мне делиться плохим, как не с вами?
– Где Иван Карамазов излагал брату свою знаменитую «поэму» о Великом инквизиторе?
– Кажется, в трактире, не помню.
– А вот Рудольф ваш наверняка помнил, – проворчал Бучнев, – оттого и умозаключение свое сделал. Могли бы у него уточнить, а не меня мучить.
– Вы располагаете к глупым женским вопросам, а муж – нет. Заметьте, однако, что сами сейчас о нем заговорили!
– Вот и «тьфу» на меня за это!.. Действительно, в трактире излагал, в огороженном ширмами месте у окошка. Снуют неопрятные половые, откупориваются пивные бутылки, стучат бильярдные шары, гудит оргáн, из которого, как вы понимаете, музыка льется совсем не духовная… ну а из окна – вид на грязную и немощеную площадь… хотя не исключаю, что мощеную, однако точно уж грязную, какая другая может быть в городе с названием Скотопригоньевск? Трактир, кстати, тоже поименован весьма обличительно: «Столичный город». Где ж, мол, еще средоточие пороков, как не в столицах?.. В таком вот месте идет разговор о Царстве Божьем, о пути к нему, пролегающем, надо полагать, через город, в котором пригоняемый скот превращается в туши. И обратите внимание, встреча Великого инквизитора с Христом тоже происходит на площади, средневековой, не менее, конечно же, загаженной, чем площадь Скотопригоньевска. А продолжается в каземате, в сравнении с которым огороженное ширмой место в трактире «Столичный город» – просторно донельзя…
– Вы безбожно, именно безбожно утрируете! И в этом своем раже забываете, что рядом с городом – монастырь, святое место!
– Не забываю, вовсе нет, потому что это крайне важно! – воодушевился Георгий. – Да, монастырь, а в нем чудесный старец, исполненный святости и всепрощения, и теплится надежда, что можно, можно вырваться из Скотопригоньевска… ан нет! Труп скончавшегося Зосимы оказался, что вполне естественно, тленен – и от этого в умах смятение: «Не свят был старец, не свят…» И понимаешь: если уж великий духом Зосима из-за подобной языческой чуши оказался не свят, то нет, не вырваться. Никому не взмыть над скотопригоньевской грязью.
– И опять утрируете! – возмущалась Рина. – Не смогу, может быть, это объяснить, но отлично чувствую! Да и что бы изменилось, встреться братья не в трактире, а в чистом поле?! Или высоко в горах?! Или на опушке леса?!
– Иван называл силы, способные пригонять людской скот в любые Пригоньевски: чудо, тайна и авторитет. Но представим теперь, что Карамазовы беседуют на просторе, здесь, к примеру, на берегу моря, которое само по себе есть подлинное чудо и подлинная тайна. Такое подлинное, что даже самый отъявленный циник, вглядываясь в его даль, ярмо и кнут чудом и тайной не назовет, язык не повернется. Нет, нет, такое могло быть сказано только в тесноте скотопригоньевского трактира, вблизи грязной площади… Воля ваша, но Достоевский сеял такие зерна сомнения, что не верю я в его искренность!