Фарватер - Марк Берколайко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава пятая
– Скверно, Гёрка, – сказал дед, – к войне дело идет. Немца быстро одолеть не получится, а надолго нам мочи и терпения может не хватить.
Бучнев и сам это чувствовал – и чем ура-образнее гремели речи, чем больше появлялось статей, сулящих неслыханные выгоды от контроля над Босфором и Дарданеллами, тем тревожнее было нутром ощущаемое: нет, не хватит нам запала на тяжкую драку за Константинополь и проливы. Не к добру, не к добру приведет это лихорадочное стремление пролитием крови вернуть уверенность в себе и в стране.
– Только вот что, – продолжал дед, – ты учти: сколь бы война эта ни была неправедна, Бучневы, когда Россия бьется, в кусточках не отсиживаются.
– Сам знаю, – непочтительно буркнул Георгий, – думаю санитаром пойти.
– Дело! Но вот куда именно: в подвижной полевой госпиталь, в полевой запасной или, чтоб уж наверняка уцелеть, в санитарный поезд?
Георгий усмехнулся: дед, предвидя решение внука заранее, не поленился разузнать об устройстве российской военной медицины.
– Я не уцелеть хочу, а спасать. Буду санитаром при полковом перевязочном пункте.
– Дело! – еще решительнее одобрил старик. – Но чтобы по-христиански: не только наших раненых с поля боя выносить, но и немцев, если случится, и прочих неприятелей…
– Сам знаю.
– Знаю, что знаешь, однако повторенье – мать ученья. И помни: все равно мы всех неправых нашей правотою…!
И в который уже раз Георгий подумал, что восьмидесятипятилетний дед едва ль не крепче него самого… во всяком случае, прочнее и неподатливее, как корень в сравнении со стволом, пусть даже сколь угодно неохватным… А уж эта упрямая присказка!.. Не для дамских ушей, конечно, но как часто он подстегивал ею самого себя! Хулиганская присказка, безусловно, но пусть! Ведь любое настоящее подстегивание должно оставить след в памяти или, по крайней мере, на коже!
Толстой к отчаянному выкрику Георгия: «Ничего, все равно мы их всех…!» остался почти безучастен, только спросил:
– А зачем вам надобно так думать?
Не задал обычные вопросы: «Кого – их всех?!», «Чем… это самое сделаем?!» – нет, не задал. Только спросил:
– А зачем вам надобно так думать?
И тут же ответил сам:
– Вместо «Верую!»? Этим веру не заменить. Пробовал. Знаю.
Осенний рассвет не в охотку, через силу, проникал в ночной покой Ясной Поляны. Георгий, пришедший совсем затемно и вдоволь наплававшийся в нижнем пруду, обсохнуть не успел: завидев идущего к купальне хозяина, поспешно натянул одежду на мокрое тело. И пока рассказывал коротко, кто таков и откуда, почувствовал, что замерзает.
А Толстой слушал его невнимательно; видно было, что встречей слегка раздосадован, но готов ступить на привычную стезю нравоучительства, хотя и потребует это от него немалых усилий.
Однако странный великан ни совета, ни наставления не просил, а пришел будто бы только затем, чтобы поплавать. Сказав несколько мимо ушей пронесшихся фраз, заспешил уходить – и слава богу, что заспешил, – как вдруг выкрикнул, словно прощаясь, какую-то глупость, претендующую, тем не менее, быть неким девизом или, что еще пошлее, кредо. Получив же отповедь, достаточно категоричную, не «отправился в угол», не повинился, а принялся возражать:
– Вы меня, Лев Николаевич, в атеисты не записывайте – верую от рожденья и по воспитанию. Глагол я употребил не очень приличный… однако «победим» или «одолеем» звучало бы не в пример кровожаднее. Извините уж, что с вами, великим писателем, о выразительности слов заспорил.
– Сами, чай, писательством увлекаетесь?
– Никогда об этом не мечтал и мечтать не стану.
– О чем же мечтаете?
– В эту самую секунду – о том, чтобы согреться. Простите великодушно…
Запрыгал, размахивая руками, потом стал приседать, наклоняться в разные стороны… и Толстой невольно залюбовался животной легкостью его движений…
– Мы можем не прерывать разговор, Лев Николаевич, ежели вас мое мельтешение не раздражает, – и задвигался еще азартнее.
«Сколько же в нем сил и здоровья!» – позавидовал Толстой. Посетитель начинал ему нравиться – натуральностью своей прежде всего. Натуральность всегда его привлекала, выражалась ли она в бездумном стремлении Николеньки Ростова жить и служить… или в бездумной тяге к удовольствиям Стивы Облонского… Вот ведь и этот: захотел согреться, да и запрыгал, не чинясь и не заботясь о производимом впечатлении!
– А относительно всей своей жизни о чем мечтаете?
– Сделать то, что кажется невозможным.
– Например?
– Например, вплавь от Одессы до Херсона. За двое суток!
Что называется, выпалил. И, сам поразившись словам своим, замер в очень глубоком приседе, с разведенными руками.
Подходящая поза для выражения безмерного удивления: как случилось, что выговорил вслух (и кому?!) самое потаенное?!
Бесспорно, подходящая поза, особенно если в памяти ехидно щерится вылезшее из детства: «Сказал – как в лужу…»
…А в старике проснулся наконец неугомонный спорщик. Проснулся, изгнав то безразличие к людям и к себе самому, с которым проснулся, с которым приготовился прожить день, изнемогая от презрения к собственной ничтожности.
Это был бы беспросветно черный день, напичканный всем обычным, зряшным, однако сверх того – из последних сил сдерживаемым воплем: «Хватит, Господи! Забери! Суди и накажи!»
Но вернулась суровость ума:
– Желаете, чтобы газетчики полюбили, а дамочки восторженно вскрикивали? Тогда пожалуйте на Эверест или к полюсу – еще больше подобной мишуры будет.
Георгий буквально взлетел из своего приседа:
– Не согласен! Сделать невозможное возможным – всегда благо!
– Вот как?! А склониться перед невозможным – это тогда что?
– Трусость.
– А, так вы из этих новомодных, джеклондоновских! Ницшеанец?
– Никак нет, донской казак.
– Самоучка? Оттого и умствуете, две-три книги прочитав?
– Вот уж нет! – оскорбился Георгий. – Закончил гимназию. Больше года на кораблестроителя в Политехническом учился. И книг прочитал немало. Ваши, к примеру, все прочитал…
– А вот на них зря время тратили!
– Что вы такое говорите?! – только теперь задохнулся. – Ни перед одним человеком на колени не встану, но перед книгами вашими встать бы не постыдился. И умаленным бы себя не почувствовал! Да дед мой ваших «Казаков» наизусть знает!
– Ладно, – немного смягчился Толстой. – А стыдно ли вам за что-нибудь в вашей жизни?
– Стоит, быть может, стыдиться того, что бросил учебу и пошел в цирк. Легко бы непобедимым чемпионом стал, поверьте, только не этого мне нужно было. Но чтобы ни одному чемпиону не удалось меня бросить, а при этом чувствовали бы они, что я-то их в любую секунду могу уложить – вот это зачем-то нужно было. Чтобы свербило у них в душе от всей фальшивости так называемых титулов и поняли бы, наконец, как это низко и мелко – стремиться к победе над другими…
«Господи! – взывал Толстой. – Почему таких – так мало? Это твой замысел? Но тогда почему дед его, выучивший «Казаков» наизусть, сумел такого воспитать… пусть хоть одного… а мне, «Казаков» сочинившему, это не удалось? Почему?!»
– Но вот за что до самой смерти будет стыдно, – продолжал Георгий, чувствуя, как невозможно не быть сейчас откровенным, – однажды в Павловске, зимой, девочка, жалкая такая, с заячьей губой, милостыню у меня попросила. Отмахнулся на бегу, даже не приостановился – и не потому, что гривенник пожалел, нет, в гимназию спешил, не было времени шарить в карманах. Крикнул: «В следующий раз!» – и еще быстрее припустил, только взгляд ее успел поймать, ясно так сказавший: «Эх ты! Другого раза может не быть!»
– В платке она была? – зачем-то уточнил Толстой.
– В старом и очень грязном.
– Одну руку протягивала, а вторая в концы платка была закутана?
– Да, – подтвердил Георгий, морщась от воспоминаний.
– Потом меняла руки… Другого раза не случилось?
– Нет. Неделю весь город прочесывал, ни одного закоулка не пропускал, расспрашивал… дед в полиции разузнавал – исчезла!..
– Дай вам Бог, – проговорил Толстой после мучительной паузы, – чтобы ни за что другое еще стыднее не стало. Бойтесь торопливости, не то на еще чью-нибудь смертельную нужду откликнуться не успеете… Ницшеанцем не становитесь, да и толстовцем – тоже. Пустое все это.
Он чувствовал, что Толстой смотрит ему вслед, и белая борода его, развеенная порывом ветра, показалась вскоре обернувшемуся Георгию клочьями тумана, отделившимися от густой массы…
Потом еще с десяток шагов-прыжков и еще раз оглянулся: теперь борода да и все лицо слились с туманом, ставшим настолько плотным, что контуры черных стволов и черного пальто были наспех начерчены углем на щедро побеленной стене.
«Он и рожден был этим вселенским туманом, – думал Георгий, – но неимоверным внутренним усилием вырвался из него, воссиял, осветил… – но вот устал, и гаснет, и возвращается… И это не к добру».